Дмитрий Витковский - Полжизни
Полярное лето внушало мне какую-то смутную тревогу и беспокойство. Полярный день — совсем не день. Солнце, красное, холодное, скользит вдоль горизонта, окрашивая все каким-то призрачным, не то вечерним, не то утренним светом, и душу охватывает щемящая тоска. Нужно куда-то идти, что-то искать, чего-то не пропустить, Никакие искусственные затемнения в помещении не помогают. Когда нападала «полярная тоска», я шел к оказавшемуся здесь же приятелю из Соловков, и мы вместе похаживали и покуривали, то ли на трассе, то ли уйдя куда-нибудь. Ему тоже не спится белыми ночами. Он очень интересно рассказывает свои похождения.
Все проходит вовремя у того, кто умеет ждать! Настал день, когда я, как обычно, о чем-то шумел на почти законченной трассе. Еще издали я заметил улыбающееся и очень довольное лицо Сутырина.
— А я к вам, Верховский. Я сам хотел показать вам это. — На бумажке значилось, что с зачетом рабочих дней и в результате сокращения срока меня освобождают из заключения.
Всего я отбыл около пяти лет.
Куда ехать? Что делать? У меня нет дома, нет семьи, нет имущества, кроме лагерного бушлата. Все надо начинать сначала. Сутырин предлагает остаться вольнонаемным, но я отказываюсь.
Товарищи, заключенные и вольнонаемные, что-то собирают — на первое время хватит.
Еще очень рано, все спят, но я уже выхожу из барака — надо поспеть к поезду. У выхода из лагеря ждет секретарь Сутырина.
— Я выведу вас из лагеря. Иначе вас будут долго и нудно обыскивать.
Какой славный парень!
Мы выходим.
— Вам не надо слишком торопиться! Вот ваш билет. Прощайте, товарищ Верховский!
— Прощайте!..
Прощай, Тулома! Прощайте, лагеря!
Надолго ли?..
Три дня в Москве
Я еду вместе с шофером грузовой машины, почти приятелем по Туломе. Он парень незатейливый, освобождение празднует, как умеет: всю дорогу, пока «полярная стрела» мчит нас на юг, он что-нибудь заказывает проходящей по вагонам официантке, и я с небольшими перерывами слышу:
— Пожалуйста, салатик! И еще два раза по двести на заправку, помидорчиков, пожалуйста, хлеба немножко!
Он удивлен и даже обижается, что я не пью. А я думаю: «Хорошо тебе пить, ты едешь в Москву к жене, в квартиру; послезавтра ты уже будешь помытый, побритый, чистенький; недели две отдохнешь и начнешь понемногу работать. Шоферы везде нужны, начальство в гаражах простое и понятливое, да и статья у тебя немудрая. У тебя все быстро устроится. А что делать мне?»
И вспоминаю, как в 1929 году, вернувшись из Сибири, пытался внедриться в жизнь.
Мне чудом быстро удалось обменять справку об окончании срока ссылки на паспорт. Паспортистка начала перечислять длинный список необходимых документов, которые мне явно негде было достать, потом, вздохнув, глянула затуманенными понимающими глазами:
— Давайте вашу справку!
И через пять минут я уходил с паспортом в кармане.
В те времена человек иногда еще мог проявлять свои человеческие свойства.
Дальше пошло хуже. Только что была учреждена биржа труда и нельзя было получить работу, не встав на учет в этом мрачном учреждении. В паспорте осталось упоминание, о енисейском документе, и на учет меня взять отказались: «Принесите справку о том, что вы не лишены избирательных прав». То же требование предъявили в военкомате, где нужно было встать на учет. Где взять эту справку? Говорят, в домкоме. В домкоме только смеются: «А откуда мы знаем ваши права, идите в райисполком». В райисполкоме раздражительный деятель повторяет ту же фразу и отсылает в Моссовет. В Моссовет меня даже не пускают. Разрешают только поговорить из приемной по телефону с кем-то, где-то сверху восседающим, невидимым, но благостно-снисходительным, кратко разъясняющим, что Моссовет не может входить в эти вопросы, и отсылающим в Наркомвнудел. В юридическом отделе Наркомата вежливые и все понимающие юристы возмущаются: «А они не требуют от вас справки на право дышать? Ведь если бы вы были лишены избирательных прав, это было бы оговорено специальным постановлением и документом». Но помочь чем-нибудь отказываются. В течение месяца, каждый день с утра и до часа окончания работы в канцеляриях, я, как заведенный шарик, верчусь в заколдованном круге: биржа — домоуправление — райисполком — Моссовет — Наркомвнудел, — пытаясь прорвать это чертово кольцо, убеждаю, взываю к логике и справедливости. Не тут-то было! В учреждениях сидят люди опытные. Недаром в это время Москва распевала: «Чтобы службу получить, в профсоюзе надо быть; в профсоюзе чтобы быть, надо службу получить». Меня принимают все суше, отмахиваются, отказываются разговаривать.
Все уже кажется потерянным и дальнейшая борьба бесполезной. В последний раз (так я решил) для очистки совести иду знакомым маршрутом, Стою в кабинете военкома, в который раз повторяю и ему и мне обрыдлые доводы. «Нет», — слышу в который раз и поворачиваюсь, чтобы выйти. В это время звонит телефон, военком слушает, торопливо отвечает, кидается к выходу, на бегу натягивая шинель, и уже у самой двери что-то кричит вошедшему помощнику, указывая на меня.
— Что сказал военком?
Выноси русская кривая!
— Военком сказал, — твердо глядя ему в глаза, отвечаю я, — военком сказал, чтобы вы сейчас же взяли меня на учет.
Помощник смотрит мой паспорт, воинский документ, бормочет что-то об избирательных правах, но я не даю ему опомниться, подавляю логикой юристов из наркомвнудела и привожу решающий довод:
— Вы слышали, что сказал военком?
А еще говорят, чудес не бывает! Вот я иду твердой походкой советского гражданина, взятого на учет, грозно смотрю на регистрирующие ничтожества на бирже труда и спрашиваю:
— Так вы думаете, что можно состоять на учете Рабоче-Крестьянской Красной Армии и быть лишенным избирательных прав?
Дьявольский круг мгновенно рассыпается. Я на учете. Я на работе. Я снова человек, гражданин, инженер, начальник цеха.
Так было в 1929 году. А что будет теперь?
Теперь: я и не буду пытаться устроиться в Москве, хотя формально имею на это право — никаких минусов и ограничений не получил. Я проеду прямо в Среднюю Азию, а в Москве только сделаю остановку на три дня, там много друзей и знакомых, многие работают в трестах и главках, и, может быть, они помогут устроиться и из Москвы дадут назначение на работу.
В Москве оставляю вещи на Сретенке у шофера, привожу себя в порядок и вот, как бывало, сижу у старого друга. В комнате все как было. По-прежнему много книг. Он где-то большой инженер, мой друг, он рад моему приезду, расспрашивает, слушает, сочувствует. Можно ли что-нибудь сделать? Глаза его задумчиво уходят немного в сторону:
— Пожалуй, нет… Пожалуй, тебе лучше всего устраиваться на месте. Там это проще, люди проще, работники нужнее, а здесь…
Он машет рукой, потом придвигается, мягко берет меня за локоть:
— Я рад, что ты приехал, совсем не с кем поговорить, поделиться мыслями. Ты знаешь, я всегда был атеистом. Всегда! Но в последние годы я много думал и… стал религиозен и сразу почувствовал себя свободнее! Сво-бод-не-е — еще раз скандирует он.
Но, боже мой! Я точно помню, что именно эти слова и с теми же интонациями и так же по слогам я слышал от него пять лет назад. Как странно! Как будто в этой комнате с книгами время остановилось и не было никаких событий.
Часом позже другой знакомый, то ли ученый, то ли поэт, истощив запас радостных восклицаний и приветствий, удовлетворенно говорит:
— Мы тоже здесь не стояли на месте. Вы понимаете, много сделать мы не можем, но сберечь красоту, создавать хоть крупицы прекрасного — это уже кое-что.
Он читает свои последние стихи:
Вы вся в мечте, пред вами все дороги…
Но я готов поклясться, что именно эти стихи, в этой же комнате он читал мне в конце 1930 года. И здесь время остановилось? Что все это значит? Уж не застыли ли они в неподвижности от страха перед действительностью и пытаются таким путем спасти остатки своего «я». Я находил потом элементы тех же попыток заслониться от действительности часто и в разной форме у разных людей и в разных условиях и не только в Москве.
В первую же ночь обнаруживается, что мне негде переночевать. Старый приятель, у которого я засиделся вечером, давно с беспокойством поглядывает на часы. Я кончаю его терзания.
— Ну, я пойду.
— Постой, почему же, — с видимым облегчением говорит он, — уже поздно. Разве ты не переночуешь у меня?
— Нет, спасибо, я приглашен к Родионову.
Он виновато улыбается.
— Ты присмотришься и увидишь, что и мы живем как в лагере. А у меня семья…
К шоферу возвращаться не хочется. У него, наверное, пьянка до утра. Я провожу ночь на вокзале, благо у меня транзитный билет и, следовательно, полное право на скамейку.
Следующую ночь я сплю у старой приятельницы на маленьком диване, где все хорошо, но невозможно протянуть ноги. Я не говорю вслух об этой маленькой подробности, чтобы не огорчать ее. Она ничего не боится. Она сама не знает, будет ли завтра человеком, будет ли завтра работать. Ее беспрерывно отовсюду увольняют за «происхождение», но находятся отзывчивые люди и устраивают ее снова. Опять она что-то делает, чем-то живет. Она, очевидно, смертельно устала, по-прежнему читает груды книг, ищет правду. Даже находит ее крупицы в окружающей жизни. Не прячется ни в какую скорлупу и при всем том говорит, что ничего не понимает.