Александра Бруштейн - И прочая, и прочая, и прочая
— Куда ты лошадь тащишь? — спрашиваю.
— Мальчку даду!
— Не «даду», а «дам», — поправляю я.
— Нет, поду и даду! — упрямо настаивает Колобок. Но Женечка даже не смотрит на роскошную лошадь-качалку с огнедышаще красными ноздрями.
Очень много беспокойства и шума вносят Боря и Глеб Ушаковы. В такие напряженные дни мальчики должны бы играть во что-нибудь тихое… Но Боря и Глеб играют только в воинственных индейцев, взбесившихся зверей или — уж на худой конец — в крушение поезда.
Днем — неожиданный переполох. Иван с непривычно таинственным видом вызывает меня в соседнюю комнату.
— Так что — сумасшедший пришел!
— Какой сумасшедший?
— А тот, что к вам ходит. Костогоров, что ли…
Надо же такое! Костогоров — один из тихих больных. Он живет в Колмове уже больше двадцати лет. Читает книги, но со второй-третьей страницы утомляется и перестает понимать. Сам пишет стихи, в которых ни складу ни ладу. С разрешения врача Костогоров иногда приходит к нам в гости. Сидит часок, отдает мне для прочтения свои последние стихи. Иван угощает нас чаем. Потом Костогоров откланивается, прищелкивая несуществующими шпорами, и уходит.
Визиты Костогорова и всегда-то малоразвлекательны. А уж сейчас, когда квартира полна людей, которых посторонним не надо видеть… Я просто за голову хватаюсь!
Иван сам, по своей инициативе, — я так обалдела, что ничего не соображаю! — переводит всех наших невольных постояльцев в кабинет, чтобы Костогоров их не увидел. После этого он вводит гостя ко мне в столовую.
Костогоров — бывший офицер, сохранивший и в убожестве психиатрической больницы «хорошие манеры» и «хороший тон». Живет он в Колмове очень скудно. У него нет ни семьи, ни родных, никого, кто бы мог помогать ему материально. Профессии у Костогорова нет, делать он ничего не умеет, — ничему такому его не учили до заболевания. А после заболевания немало, вероятно, мешало и мешает Костогорову укоренившееся в нем с детства и навечно презрение к труду, уверенность в том, что он барин и хамским трудом — «за плату» — заниматься не обязан. Больница кормит его, правда, без разносолов, но сытно, дает ему грубое белье, больничные «коты», халат, мало чем отличающийся от арестантского, и соответственную верхнюю одежду. Как зеницу ока бережет Костогоров сорочку с крахмальным воротничком, галстук, старые штиблеты и ветхий сюртучок с брюками. Сорочку он стирает сам, так же как сам штопает сюртучок и брюки, сам ваксит и натирает штиблеты до зеркального блеска. Все это он надевает только в тех случаях, когда идет в гости к кому-либо из врачей или надзирательского персонала.
Войдя в столовую, Костогоров изыскатано-вежливо кланяется и целует мне руку. После этого у нас с ним начинается «салонный разговор».
— Как ваше драгоценное здоровье, сударыня?
— Благодарю вас, очень хорошо.
— Погода в нынешнем году переменчива. То подморозит, то дождик… Очень неприятно! Нэспа? (Не так ли? (франц.))
Затем наступает в разговоре некоторый провал. После чего Костогоров достает из бокового кармана сложенный вчетверо листок.
— Разрешите почтительнейше преподнести вам мои последние стихи… О нет, нет, нет! Только не читайте при мне! Потом, после, когда я уйду.
Все это повторяется во всякий приход Костогорова. И стихи его — «последние»! — я знаю давно, они уже есть у меня в нескольких экземплярах. Стихи без рифмы и абсолютно без всякого смысла. Переписаны они удивительным почерком, похожим на затейливый орнамент.
Его глаза совсем как репаона смотрела птички пелиах, где же зайцы разореньеТаритапум и все такое…
Иван приносит чай. Я разливаю.
— Можно вам предложить бутерброд, Дмитрий Иванович?
— О, что вы, что вы, сударыня? (Имен и отчеств он не запоминает.) Разве я смею! Нет, нет, нет!
Я намазываю ему бутерброды. Он отмахивается, умоляет меня не утруждаться.
— Ну, разве что из ваших ручек… — соглашается он наконец.
Ест Костогоров с невероятной изысканностью, элегантно отставляя мизинцы обеих рук!
— О, пардон! Сколько беспокойства! Милль пардон!
Я еле сижу: слышу из соседней комнаты голос Сударкина. С какими вестями он явился? Что в городе?
— Разрешите вас спросить, сударыня… — начинает вдруг Костогоров. — Как ваше драгоценное здоровье?
О господи! Сейчас пойдет сообщение о том, что погода нынче переменчива — то дождик, то подморозит…
Но тут случается совершенно непредвиденное! Дверь с грохотом распахивается, и стоявшие, очевидно, за ней Боря и Глеб — подслушивали, что ли? — проваливаются в столовую совершенно так же, как в трактирный номер Хлестакова падает из-за двери Бобчинский! Ревут оба ревмя!
— Тетя-а-а! Это Глебка…
— И вовсе не Глебка! Ты сказал: «Там сумасшедший сидит — поглядим!»
— Да-а-а… Как же! Ты сказал, а не я!
Подоспевший Иван сгребает мальчиков в охапку и выдворяет их из столовой. Смотрю с опаской на Костомарова: не услыхал ли он, не понял ли, что мальчики говорили о нем? Но нет, он, как всегда, совершенно выключен из окружающего, погружен в свои мысли или безмыслие.
Наконец — о счастье! — Костогоров встает.
— Разрешите откланяться, сударыня!
Не спрашиваю: «Куда же вы спешите?» Я научена горьким опытом: если задать такой вопрос, Костогоров — вот подлинно каменный гость! — снова усядется, чтобы спросить о моем драгоценном здоровье или сообщить, что погода нынче переменчива…
Костогоров изящно раскланивается, прижав руку к сердцу.
— Тысяча извинений… Безмерно благодарен… — И уже уходя, в дверях: — Надеюсь увидеть вас вечером?
Сударкинские вести — тревожные. Правда, погром сегодня несколько слабее. Да ведь и то, — некого уже и громить, за два дня разгромили много квартир, причинили большой ущерб, избили и ранили многих. Да и суббота сегодня, — скоро ударят ко всенощной. Но на завтра — воскресенье! — черная сотня что-то замышляет. Надо быть готовыми.
9. «Еремеевская» ночь среди бела дня
Костогоров, уходя, не зря сказал: «Увидимся нынче вечером». У нас в больнице в самом деле сегодня устраивается вечер для больных. Михаил Семенович Морозов требует, чтобы все мы, как обычно, присутствовали, прифрантившись, принарядившись, — это повышает праздничное настроение у больных. Отменить давно назначенный вечер нельзя, — это будет подозрительно. Надо, чтобы сегодня все было как всегда.
Такие вечера для больных устраиваются в Колмове довольно часто. Присутствуют на них тихие больные, хроники. Они любят эти вечера, — все-таки разнообразие в безрадостной больничной жизни! Вечер не отменили и сегодня, хотя, надо признаться, момент на редкость неподходящий. Квартиры врачей переполнены «гостями», за которыми в городе охотится черная сотня. У нее, у черной сотни, конечно, есть доброхоты-единомышленники и в самом Колмове, — об этом достаточно ясно говорит недавний эпизод с выбитыми у меня стеклами!
В общем, нечего сказать, самое время праздновать!
Вечером большой зал центрального корпуса переполнен. По обе стороны прохода сидят слева мужчины, справа женщины. Среди последних — красавица Мария Аполлоновна. Это «бывшая дама», жена высокого чиновника. Совершив крупную растрату, муж застрелился. Мария Аполлоновна сошла с ума. Ни семьи, ни детей, ни родных у нее не было, а друзья в таких случаях улетучиваются как дым. Настоящей удачей для Марии Аполлоновны было то, что она попала в Колмово. Мало ли сумасшедших бродит по улицам русских городов, выпрашивая подаяние, потешая публику! За ними стайками гонятся мальчишки, улюлюкая, бросая в них камнями…
Мария Аполлоновна — красавица и сейчас, хотя и поблекла ее красота, а голова низко острижена под машинку. Она тиха, живет в каком-то воображаемом мире, не замечая окружающей обстановки, людей. Как-то летом я увидела ее стоящей у окна. С задумчивой, доброй улыбкой она делала широкие жесты, словно проливая или рассыпая что-то, видимое лишь ей одной.
— Что вы делаете, Мария Аполлоновна?
Она ответила, хотя и не сразу:
— Зерна… — И добавила: — Птичкам…
Никаких зерен у нее в руке не было. Никакие птицы вокруг нее не вились. Но она видела их, и ей было хорошо.
Вечер начался с дуэта виолончели и скрипки. Играли Григорий Герасимович Нахсидов и немилосердно фальшививший фельдшер. Фельдшер заменял — срочно! — не приехавшего сегодня скрипача Абисова, постоянного участника наших больничных концертов. То, что не приехал Абисов, судебный следователь, так сказать, лицо официальное, мы все толкуем как симптом тревожный.
Следующий номер — поет Розина Михайловна Нахсидова. Петь перед колмовскими больными — дело не легкое. Скрипка, рояль, виолончель беспредметны. Они радуются или печалятся, — это понятно всякому, хотя и смутно, неопределенно. Но пение — это конкретно, это «Средь шумного бала», это «Дай ручку мне, красотка» или «Сладким запахом сирени напоен душистый сад». Это конкретные образы того, чего больные лишены, чего они уже не знают. Где он, шумный бал? Где красотки с их ручками, где сирень? С большой осторожностью надо выбирать романсы и арии!