Карпов Васильевич - Маршальский жезл
– Стал я думать: как быть? - продолжал Май. - Остаться сидеть - накажут: часовой при знамени - и вдруг сидит! Такого, наверное, никогда не было. Сорвать печать еще страшнее. Что я пережил за те минуты, сказать невозможно. В общем, досиделся до прихода разводящего. Тот как глянул на меня, так глаза у него от удивления четырехугольными сделались.
«Товарищ Май, - говорит он, - что же вы сидите?»
«Так точно, - отвечаю, - товарищ сержант, сижу!»
«Да вы что? С ума сошли?»
«Никак нет, я приклеенный!»
«Куда приклеенный? А ну, встать!»
«Пока начфин не придет, подняться не могу. Пусть сам увидит, что печать подо мной целая».
Вызвали начфина. Сняли меня с поста. За такое несение службы, конечно, строго наказали. Но с тех пор я никогда не нарушал обязанностей часового.
Я смеялся вместе со всеми и сказал старшине:
– Вот видите, у вас хоть курьез получился, а у нас ничего.
– Ну, брат, я тебе такого курьеза не желаю, - возразил Май. - Позор на весь полк.
– Нам о подвигах говорили перед заступлением, а где их совершить?
Старшина стал серьезным. Посмотрел на нас внимательным взглядом и твердо сказал:
– Мысли у вас, ребята, хорошие. Идут они от молодости, кровь играет - действий просит. Это нормально. А про подвиг я вам так скажу: вы его совершите обязательно. Когда - не знаю, где - не ведаю: на посту, на войне или на работе в гражданке, но совершите. Готовность к подвигу - это уже первый шаг к нему. И вы его сделали… Ну а теперь дуйте спать, устали, наверное, за сутки.
Я вместе со всеми пошел в казарму. Но вдруг спохватился. А беседа, которую он обещал лейтенанту? Стоп. Он же провел ее! Провел так, что я даже не заметил этого мероприятия. Хитер старшина!
ВеснаПришла весна. Забурлили соки в природе. Ожила пустыня, будто новеньким зеленым бархатом покрылась. Я думал, пустыня всегда одинаково песчаная. А тут ни одного желтого бархана. Сочная, яркая зелень. Ходят по холмам разжиревшие барашки. Ползают черепахи тысячами. Греются на солнышке костяные бугорки, не торопясь жуют травку. Мы с занятий по тактике привозим в бронетранспортере черепах сотнями. Старшина Май ругается:
– Ну чего не видели? Черепаха и черепаха. В поле позабавились, и хватит. Зачем сюда тащить?
Тащим. Не только черепах, цветы - целыми охапками. Вселилась в людей какая-то мечтательность. Пока идут занятия, ни минуты свободной нет - весну не замечаем. А вот выполнено все по расписанию, отобедали, почистили оружие, подготовились к следующему дню, вышли на солнышко, глотнули хмельного весеннего ветра - и побежал этот ветерок по жилам. Заволновалось сердце, затрепетало, так бы и полетел домой! Прикинешь, как еще не скоро это будет, - и засосет в груди.
Не у меня одного такое настроение. Лирическая грусть, видно, охватывает всех. В такие часы мы берем гитару из ленинской комнаты и уходим в укромный уголок за казарму.
Сержант Волынец с нами не ходит: наверное, боится потерять авторитет старшего. Не ходит и Куцан. Человек практичный, он лирику не признает, подшучивает:
– Опять выть будете?
Мы садимся в кружок. В центре - Вадим Соболевский. Его хоть и недолюбливают как человека, но признают певцом и слушают охотно. Сначала он перебирает струны. Настраивается на лирический лад. Потом, пробежав по грифу тонкими, длинными пальцами, негромко, без напряжения произносит нараспев:
Мы с тобой одной веревкой связаны,
стали оба мы скалолазами.
Есть в его манере петь что-то блатное. И «акцент» этот нам нравится, хотя ничего общего с преступным миром у нас нет.
Поет Вадим и фронтовые песни.
То ли весна, то ли тоска, то ли слова песни, а скорее, все это вместе чарует меня. Я забываю окружающее, уношусь в воображение куда-то далеко.
Я был ранен, и капля за каплей
Кровь горячая стыла в снегу.
Медсестра, дорогая Анюта,
Прошептала: «Сейчас помогу».
Дул холодный порывистый ветер,
И во фляге застыла вода.
Нашу встречу в тот зимний вечер
Не забыть ни за что, никогда.
И открылись Анютины глазки,
И во фляге согрелась вода…
Сердце сладко замирает. Вижу себя раненым. Вижу, как подползает ко мне Оля, как она бережно перевязывает меня и как глаза ее светятся любовью.
Я до сих пор не написал ей письмо. Но думаю о ней часто. Она обо мне тоже, наверное, думает, я чувствую это, - не напрасно же говорят, есть телепатия. Дураки мы: почему не пишем друг другу? Дураки? А может быть, только я один такой? Она девочка, ей первой писать неудобно. И все же что-то удерживает меня, какой-то холодный голос шепчет: «Вот если без писем дождется, тогда поверишь, что это любовь».
В нашем полку есть клуб. Здесь проходят общие собрания, лекции, разборы учений. Кинофильмы показывают три раза в неделю: в субботу, воскресенье и в среду.
Клуб - это, пожалуй, слишком громкое название. Просто летняя сцена, перед ней ряды скамеек из толстых досок, прибитых к чурбакам. Все это огорожено стеной из кирпича-сырца. Крыши нет. Стены побелены и все испещрены черными полосами. Это следы от солдатских сапог. Как только гаснет свет, многие устраиваются на ограде - лучше видно.
Смотреть фильм собирается весь полк, не только солдаты, но и офицеры, их жены и дети.
Вот здесь я впервые увидел девушку, которой суждено было внести некоторое разнообразие в нашу солдатскую жизнь. Отец ее - майор Никитин, начальник химической службы полка. Он пожилой, толстый, видно, дослуживает до пенсии. Жена его - контраст мужу - худая и подвижная. Лицо у нее мужское, длинное. И вот у людей с такой непривлекательной внешностью - дочь-красавица: высокая, крепкая, на загорелом лице густой румянец, длинная, позолоченная солнцем коса спадает на спину. Глаза голубые, наивные, как у куклы. Зовут ее Поля. Когда она появляется в клубе, головы солдат, будто по команде, поворачиваются в ее сторону. Она этого не видит или делает вид, что не видит.
Солдаты за ней не ухаживают. Она такая, что к ней просто неловко подходить в кирзовых «давах» и просоленной гимнастерке. Да и отца ее стесняются. Майор всегда сидит в кино рядом с дочерью.
В общем, Поля была для всех табу. По безмолвному согласию, все любовались ею только на расстоянии. А Вадим Соболевский пристально посмотрел на нее раз, другой, а на третье воскресенье подошел и как ни в чем не бывало сел рядом.
Я в это время был позади семейства Никитиных, и мне показалось, что все солдаты в клубе затихли, затаили дыхание. А Вадим без смущения, с ходу выкладывал свои проверенные козыри.
– Играю на фортепьяно. Решил стать киноактером…
Я, как и все, напрягся, ждал: сейчас Поля отбреет Вадьку. Но она глядела на него своими кукольными голубыми глазами с большим любопытством и слушала с интересом.
В следующее воскресенье, когда нашу роту привели в кино, Поля и даже мамаша ее помахали Соболевскому, приглашая сесть рядом.
После кино я думал не о фильме, а об Оле, о далеких днях школьной жизни. Мы ходили в кино не только с ней вдвоем - чаще целой гурьбой из нашего класса. Но садился я всегда рядом с Олей. Была у нас тайна не только от ребят, но и для самих себя - для меня и Оли. Мы никогда об этом не вспоминали и не говорили, даже наедине! Как только гас свет в зале, я осторожно клал свою руку на Олину, которая уже была на подлокотнике кресла. Рука Оли была теплая и мягкая. Оля не отнимала ее, будто и не замечала моего прикосновения. Только когда на экране вспыхивало слово «конец», Оля быстро вставала. У нее ярко горели щеки. Я тоже чувствовал приятный жар.
Но в другое время - на лыжных прогулках или когда вечером провожал Олю домой - я почему-то ни разу не осмелился взять ее за руку. Вдруг она после этого не позволит мне брать ее за руку даже в темноте?
Сейчас я многое понял, был бы посмелее. Теперь мне ясно: я люблю Олю. Я «довлюбился» в нее уже здесь, в армии, на расстоянии. Вспоминаю теперь ее лицо, серые глаза, пушистые ресницы, теплую руку, алые щеки после окончания кино. Какая она красивая! Посмотрели бы наши ребята - ахнули. Я уверен, ни у кого нет такой красивой девчонки. Меня даже распирает какая-то индюковая гордость. Но эта гордость быстро гаснет: все ребята получают от своих подруг письма, а я не получаю. Я завидую даже Дыхнилкину, когда он, самодовольно улыбаясь, помахивает письмом и веско говорит:
– Моя прислала!
Моя! А почему же «моя» Оля молчит? А может, она меня давно забыла? Ей в институте весело. Парней там много. Девчонка она интересная, мимо таких не проходят. Я тут гадаю - писать, не писать, - а она развлекается и вовсе обо мне не думает. Но к маме Оля заходит. Приветы мне посылает. Зачем? А может быть, она не бывает у нас дома, просто мама, жалея меня, шлет мне эти приветы?
Нет, я все же должен Оле написать. Нельзя потерять ее из-за какого-то глупого упрямства!
Решил… И не написал. Взял ручку, бумагу. Но не знал, о чем писать… О своих чувствах? Так, сразу? Это же будет смешно. Ну о чем же еще? Как ты учишься? Как живешь? Тоже не умно. Стоит ли только из-за этого писать письмо?!