Борис Дубровин - О годах забывая
— Он еще совсем-совсем слабый. Ему недели две нельзя вставать! — обращаясь к Наташе, ворчала Гюльчара, точно укоряя ее. Наташа отвела от нее глаза.
За тумбочкой, от всех отвернувшись, всхлипывала Юлька. Букет валялся на полу. А руки Наташи машинально, нерешительно надорвали лист письма и замерли. Письмо жгло ей пальцы, надо было скорей избавиться от него. Замешкавшись, хотя ее тянуло поднять букет, Наташа переступила через него…
VIII
В это утро Атахан, тяжело передвигая словно свинцовые ноги, томительно плелся к райкому. Теперь он понял, о чем говорил и о чем умолчал Федор. Теперь он услышал и пережил это. И сам понимал: объяснение в любви было некстати…
Силы убывали, подергивались веки, особенно левое. Попробовал придержать его указательным пальцем. Подергивалась щека. Рука не повиновалась, утратила подвижность. Внутренняя противная дрожь распространялась по всему телу. Взывал к своей гордости, а ловил себя на смирении, на жалкой и позорной покорности. В заносчивости забыл, что пытается преодолеть мало исследованную мощь змеиного яда. Ведь человек все может. Все! Но оказывается, не всегда! Он пытался преодолеть и яд отказа. А тот уже душил его. Отказывало сердце, отказывало дыхание, отказывал мозг. Атахан пытался приостановить поток воспоминаний. Но обжигающая волна взметнулась, захлестнула, закружила его. Едва не упал, изо всех сил заторопился, спотыкаясь, к райкому.
В приемной совсем еще юная, хрупкая секретарша с высокой прической наклонила розовое лицо и как бы заслонилась ладонью от повелительного голоса, раздающегося из-за двери. Атахан остановился, поняв, что пришел не вовремя. Надо уходить! Трудно повернуться. Но повернулся.
— Да я с тебя три шкуры спущу! — кричал за дверью Кулиев. — Снабженцы, называется! Я сам приеду! Да, да, да! И разговаривать нечего! — Стукнула о стол брошенная трубка, заскрипели шаги. Дверь распахнулась настежь. Из кабинета вышел взбешенный Кулиев. Прищуренные глаза утратили теплый, притягательный свет, свою проницательность. И правда, гнев шагает впереди, ум — сзади…
— Сейчас чай принесу, — сказала секретарша.
— Я в двенадцатую, на вышку! — кипя и словно бы продолжая прерванный по телефону разговор, бросил он секретарше. И тут увидел в трех шагах от себя Атахана. Исхудалое лицо… левая рука трясется…
— Почему не в больнице? — напустился на него Кулиев. — Мне уже звонила Иванова. Переполох там наделал. Идем, отвезу! Иванова сказала, что тебе еще минимум две недели лежать надо! — Кулиев властно двинулся по коридору. Атахан стоял как врубленный.
— Едем! — приказал Кулиев. — Тебе говорят!
— Не поеду!
— Почему? — свирепо крикнул Кулиев и подступил к Атахану. Но, увидев тихие воспаленные глаза Атахана, сбавил тон: — Что у тебя?
— Ничего! — Атахан направился к выходу, пряча за спину дрожащую руку.
Оторопев на секунду, Кулиев посмотрел на его руку:
— Как это ничего? — Нагнал, схватил за плечо: — А ну зайди! Зайди, тебе говорят!.. — И, полуобхватив за плечо, ввел Атахана в кабинету плотно и осторожно прикрыв за собой дверь. Дал знак секретарше: «Ко мне — никого!» Секретарша в такт этому условному знаку наклонила высокую прическу слишком поспешно: из башенки волос выскользнула шпилька.
Стараясь понять необычное состояние Атахана, но еще не одолев раздражения, Кулиев указал Атахану на диван и сам сел около. Разговор не получался. Взгляд Кулиева упал на книжный шкаф, где перед книгами лежала на виду простенькая помятая фляга с вырезанными гвоздем буквами «Рядовой Кулиев». И Кулиев невольно мысленно сделал глоток, повторив: «Аяз-хан, гляди на свои чарыки!» Аяз-хан, по преданию, бывший раб, стал царем, но чтобы не возгордиться, вешал перед собой свои старые, из сыромятной кожи, чарыки, в которых пас скот. И когда в гневе вскакивал, произнося приговор, задевал за свои чарыки и смягчался. Аяз-хану себя Кулиев не уподоблял, но фляга ему напоминала о многом. Вот отчего положил он ее на виду. По какому-то внутреннему движению Кулиев подошел к книжному шкафу, достал флягу, провел пальцем по выведенным гвоздем словам «Рядовой Кулиев».
— Рядовой Кулиев… — совсем другим голосом, словно обращаясь к своей солдатской молодости, просил нынешний секретарь райкома понять его и не осуждать. — Да, вместе служили…
— Потому и пришел к тебе! — выдавил наконец Атахан. Лицо его утрачивало непроницаемость, проступала горечь.
Кулиев убрал флягу и вернулся к Атахану. Положил руку ему на колено, ободряя этим безмолвным жестом.
— Почему же не поедешь, Атахан?
Не горечь, а горе давило Атахана. До чего трудно высказать главное! И нужно ли? И возможно ли? И время ли? Спохватившись, Атахан снял фуражку, смахнул с нее невидимую пылинку, потрогал округлую, почти незаметную штопку.
За дверью, у секретарши, раздался телефонный звонок.
— Алло! — Оба прислушались к нежному простодушному, неслужебному голосу. — Нет, нет, к сожалению, никак не может. Он очень-очень занят. А потом сразу же уедет… Да, к вам, к вам на двенадцатую и поедет. Напрасно расстраиваетесь! Кара Кулиевич во всем разберется. Ну он… — Она перешла на шепот. И оба не уверены были, то ли она сказала, то ли им послышалось: — Ну, он вспылил… С кем не бывает… Да, вы правы, все мы — люди.
Она положила трубку.
Кулиев наклонил голову, прикусил губу. Сукин сын, подумал о себе. И вздохнул. Может, поэтому Атахан и заговорил:
— Был бы отец, я и отцу не сознался бы в своем позоре, а к тебе пришел узнать: жить мне или нет? — И он так посмотрел на секретаря райкома, что у того с лица начисто слетела напряженная раздражительность.
— Никому бы не сознался в позоре… Полюбил я Наташу Иванову, а она отказалась стать моей женой. Ты же все можешь! Помоги мне! Помоги! — Атахан стал ожесточенным, яростным, жестоким; он требовал, был готов на все, лишь бы добиться своего.
— Я не колдун! — холодно обрезал Кулиев. — В любви советчиков и помощников нет… Тут приказом не приворожишь. У каждой любви свои глаза. Но ты на себя, наверное, в зеркало не смотрел: ты же неприятен, не обижайся на меня, ты страшен сейчас, Атахан! Боюсь, когда объяснялся с Наташей, ты был не лучше…
Голова Атахана упала на грудь. Это неподдельное горе тронуло Кулиева, но он и сам был расстроен.
— Тебе надо взять себя в руки, брось торговлю змеями, надо избавиться от своих недостатков, тебе змеи и так дорого стоили…
Атахан с обидой вскинул голову, гневно полоснул глазами, отвел назад дрожащую руку, вскочил, пошатнулся.
— Напрасно сбежал из больницы, — не отступал Кулиев. — Наташа может полюбить смелого, а это — трусость. Наташа от своего несчастья не побежала. Ее родители сколько раз звали в Москву, а она выстояла. Брат ее — офицер, здесь, в Туркмении, служит, а она и от него скрыла свою беду. И завоевать такое сердце нелегко.
— Прости, я у тебя отнял время… — сокрушенно вздохнул Атахан и надел фуражку.
— Так ты в больницу?
— Нет, к себе, на буровую. — Атахан помедлил: — Я в вашем гараже мотоцикл оставлял. У тебя можно бензина попросить?
— Конечно! Пойдем! Возьми и денег на дорогу. — Кулиев достал бумажник. Но Атахан остановил его:
— У меня есть деньги.
Они вышли. Секретарша перед зеркальцем вставляла в волосы шпильку, но от смущения выронила ее.
Через минуту Атахан мчался на мотоцикле из города в пустыню. Губы его что-то шептали. Он был противен самому себе, однако, будь где-нибудь волшебник, Атахан разыскал бы его.
Он все наращивал и наращивал скорость, пытаясь умчаться от своей боли и тоски. Он летел уже сквозь пустыню, как вдруг затормозил, поняв, что от себя не уйти, не уехать, не улететь… Остановился, подумал о чем-то, поправив фуражку, круто развернул мотоцикл и ринулся обратно.
Навстречу райкомовскому газику промчался мотоциклист. Кулиев обернулся ему вслед, не поверив своим глазам: назад, в город, пронесся Атахан. А может, и не он?
Дорога была не очень длинная. Но от слабости он несколько раз подолгу отдыхал. У фонаря, недалеко от детдома, на узкой дороге, у склона, переходящего в кювет, Атахан затормозил. Обливаясь потом, установил мотоцикл. Он едва держался на ногах, ощущая растущую свинцовую тяжесть во всем теле и сосущую слабость. Пелена застилала глаза… Посмотрел на здание детдома. Здесь прошло его детство… Детдом светился одним огоньком. В открытом окне показалась детская головка и замерла…
Мимо Атахана, рыча, прошла собака и остановилась. Атахан отошел из полосы света в тень, к самому склону узкой дороги. Он слился с густой тенью дерева и отуманенными глазами посмотрел на детдом.
Головка по-прежнему сиротливо виднелась в окне.
— А ты почему не спишь? — И около ребенка выросла фигура Людмилы Константиновны. Она положила руку на голову ребенку. Сладкой и щемящей грустью отозвалось ее движение в душе Атахана. Казалось, она положила руку на голову ему, Атахану, и ему не двадцать семь лет, а пять, всего пять, и он стоит у того окна, смотрит на улицу, не может уснуть, а она подошла и приласкала его. Так хотелось, чтобы никогда ее рука не отрывалась от головы, чтобы никогда не кончалась та ночь.