Михаил Шушарин - Фотькина любовь
…Виталька запорол двигатель — съездил на дальние острова без масла в картере. Приехавший в этот день Жора сказал:
— Не говори никому, иначе этот Егор Кудинов засудит тебя. Шутка ли — новый двигатель из строя вывести… Да, а с дочкой его как у тебя?
— С дочкой? Не твое дело. Что ты липнешь?
— Да ты слушай! Головку блока, вал, подшипники я тебе к вечеру достану. У отца Иннокентия, тестя своего. А ты пока помалкивай.
Виталька вспомнил поэта из районной газеты: «Хороший Жора человек, очень полезный».
Двигатель перебрали за одну ночь, и Жора попросил:
— Ты рыбешки достань, я в Ялуторовск на своей «Волге» сгоняю. Деньги сделаю.
…Рыба шла буйно. Лезла в сети, мережи и вентери. Играла на отмелях, пошевеливая реденькие камышинки. И начал брать Виталька из колхозных садков без всякого спросу, по ночам, крутолобых, снулых карасей; обшаривал капроновые колхозные сети. Жорина «Волга» работала регулярно. Пять-шесть раз в неделю ходила в соседнюю область, груженная дарами Рябиновского озера. Обрастала Виталькина душа денежным мхом… Новенький костюм, дорогие рубашки… Первой забеспокоилась Зойка, сказала Афоне, что племянник необыкновенно богатеет. Афоня стиснул крепкий кулак: «Бывает, что и богатый на золото плачет. Ты пока об этом ни гу-гу: сам разберусь!» Цыганские глаза дяди Афони потемнели и загорелся в них звероватый огонь. Одна беда — не видел Виталька дядиных глаз.
…Привозил Жора из Ялуторовска стопки красных червонцев.
— Напополам! — говорил он. — Я, брат, только по совести. Хотя возить эту треклятую рыбу — канительное дело. Особенно одному.
Виталька двигал кадыком, бросал в Жорину кучку лишнюю десятку. Жора не отказывался. Только спрашивал:
— Отдаешь? Ну, ладно. За мной бутыль армянского.
Кусал Виталька губы. «Очень полезный человек!» — сказал районный поэт Аркадий Океанов… Эх! Замарался ты снова, товарищ Соснин.
И все, что было, начинало казаться выкрашенным ядовитой краской…
Галка Кудинова… Он представлял ее детские, запекшиеся губы, искривленные гримасой боли и страдания. Казнил себя за вырвавшиеся там, на острове, жестокие слова: «Не вздумай болтать об этом, малявка!» Он снова тянулся к ней, но встречал ненавидящий взгляд. И звучали в ушах ее слова: «Подлец! Не подходи ко мне больше, подонок!»
Считал Виталька белое и черное в своей жизни на одних счетах и невеселая получалась бухгалтерия… На короткие мгновения он переносился в детство, в голубой мираж, с глобусом и чернилами, со школьными партами, с гвоздиками и волейболом. Но мысли не удержишь. Всплывали в памяти суд, двухъярусные нары в колонии, снова суд… И совсем недавние дни: ночные тайные рейсы и румяная физиономия Жоры; дальний остров, испарина на посоловевшем лице Галки и ее горькие слезы…
И вставал перед глазами страшный в злобе Егор Кудинов с руками, впитавшими за десятилетия всю жесткость земли. Узнает о случившемся — не попадайся. Виталька вздрагивал от страха. Мучительным было чувство огромной вины перед Галкой, матерью, Зойкой, дядей Афоней, перед всеми односельчанами! Чувство вины и стыда перед Егором Кудиновым, поверившим в его, Виталькино исцеление, чувство позора перед памятью отца.
Это была беда.
* * *Рану шапкой не закроешь, а родимое пятнышко не отмоешь. Когда на четвертом месяце беременности Галка взяла академический отпуск, вернулась из института, позор, как полог, накрыл отчий дом, лег на отца и мать, на младших братишек и сестренку. Несколько дней Егор приходил домой «вдвоем» с поллитровкой, пил большими глотками из стакана, не морщась и не пьянея. Были тихие дни, когда Егор молча сидел у телевизора, поскрипывая зубами. Были и такие, когда весь встряхиваясь от обиды, он протягивал к Галке страшные от фронтовых ожогов руки и просил:
— Дочка, родная, скажи, кто опозорил? Живьем удавлю! Скажи!
Галка упорно молчала, и грудь отца начинала ходить, как кузнечный мех.
— Стерва! Догулялась, подлая!
— Постеснялся б, отец! — вставала навстречу мать, и он отступал.
Не в легкости жил Егор Кудинов, да и Феша досталась ему не просто. После войны вернулся Егор в Рябиновку вместе с однокашником и дружком Гришей Скоробогатовым. Праздновали возвращение, гуляли, Григорий играл на баяне и от музыки, разливавшейся по озеру, сосало под ложечкой:
Где же вы теперь, друзья-однополчане,Боевые спутники мои?
Пахли солнышком рябинники. Ходила Феша с Григорием по селу свежая, румяная, с чуть затаенной грустью в глазах. Разрывалось сердце Егора от ревности, потому что любил он ее, как никто на свете. Каждую ночь снилась ему Фешина улыбка.
А жизнь шла. Рубили мужики свежие срубы, гнули плетни, смолили лодки. Строилась Рябиновка, богатела.
Не удержался Егор, хотя и жалел Григория, сказал Феше:
— Не могу без тебя, лапонька!
Она растерялась.
— Бог с тобой, Егор, а Гришка-то как же?
— Приходи завтра к согре.
Зашаталась, как пьяная, пошла от Егора, но повернулась:
— Приду.
И тяжелейший разговор с другом:
— Последнее счастье отымаешь, Егорко! — сказал Григорий. — Поимей совесть. Я ведь тоже на войне был!
— И жизни за тебя не пожалею, Гриша. Да ведь не во мне дело. Пойдет за тебя Феша — сердца держать не буду, не моя судьба, значит! Ну, а если за меня, так уж ты не мешай!
Умел Егор ценить в людях человеческое. Крепко любил Фешу всю жизнь. Непонятной и дикой казалась ему трагедия дочери. Попадись в то время обидчик — неизвестно, чем бы все кончилось.
Когда отец начинал кричать и ругаться, Галка повторяла и повторяла про себя: «Не расстраивайся! Тебе нельзя!» И старалась думать о чем-нибудь давнишнем, о детстве…
Солнце, едва-едва выглянув, заливает Рябиновку. И завалинки, и песок у берега, и пыль на дороге, и конотоп — все нагревается, и весь день идет томление от жары. Ветер несет в Рябиновку горячий степной воздух. Куры под амбарушки прячутся, гуси в осоке спят, а девчонки и парнишки у озера табунятся. Редко-редко протарахтит мотоцикл и кто-нибудь из пацанов скажет: «Папка в мастерскую проехал. Опять лемеха наваривать!»
Спит во дворе друг Галкиного детства, старый-престарый Джек, черный, с подпалинами у бровей и вислыми ушами. Когда была Галка первоклассницей, он был щенком. А сейчас уже состарился. Сколько же лет прошло?
Уходят воспоминания, и Галку начинает охватывать чувство беззащитности, ей становится страшно навалившегося взрослого горя. И она торопится вернуть себя к горячему запаху полыни, рябиновых ягод, к тихому звону пересохших березовых веников в амбарушке, к тяжелым вздохам необъятного озера, к нежным рукам матери, ласковому взгляду отца.
Из-за Джека отец часто ссорился с соседом, дедом Уваром Васильевичем. У деда во дворе, сколько помнит Галка, всегда была огромнейшая свинья. Она вырывалась на улицу, забредала во двор Егора, вызывая ярость Джека. Когда свинья подходила к воротам, отец отстегивал цепь. Джек начинал кусать ее за уши, за хвост, за что попало. Увидев ободранные уши и искусанный зад своей животины, Увар Васильевич возмущался:
— Егор, сколько тебе говорить, привязывай кобеля. Он же совсем загрыз мою Синку!
— А ты не отпускай ее, дядя Увар. А то она у тебя сроду шляется по деревне, как полоумная корова!
— Ишо раз говорю, — предупреждал Увар Васильевич, — если не привяжешь — нажалуюсь в район. Хотя ты и руководство, с тебя живо стружку спустят!
— Да что моя собака сделала?
— Я же тебе говорю, свинью дерет.
— Ну и что?
— А если вовсе запорет, тогда как?
— Не запорет.
Предсказание деда однажды чуть не сбылось. Джек перестарался: напрочь откусил у свиньи витой, как напарья[2], хвост. Увидев такое, Увар Васильевич положил откушенную часть хвоста в карман и пришел к отцу.
— Говорил тебе, прибирай собаку?
— А что?
— А то, что напрокудила она. Хвост откусила у Синки.
— Не может быть!
Увар Васильевич спокойно залез в карман широченных галифе, вынул обкусок:
— Это по-твоему што?
— Ну, хвост.
— Ну, дак вот.
Ребятишки и Феша хохотали, ухмылялись и сами соперники — отец и Увар Васильевич.
«Раздружба» между соседями была предметом веселых шуток односельчан:
— Восемь лет тяжбу ведете из-за свиного хвоста. Что у вас руки отсохли подраться-то?
— Этот вопрос мы без вас, товарищи-гражданы, решим! — категорично заявлял Увар Васильевич.
…Плывут Галкины мысли по горячему, рыжему от солнышка детству. Пополневшие губы вздрагивают, а щеки заливает матовая бледность. Слезы катятся, сколько их ни держи. Не может найти Галка ни капельки своей вины и не приписывает вину другому… Сон не идет к Галке. Запрокинув руки за голову, она лежит неподвижно. Всматривается в сумерки открытыми глазами, вслушивается в едва уловимые ночные шорохи. Кажется: жизнь и силы изжиты и утрачены, и никто — ни родители, ни она сама этого не заметили и не поняли.