Борис Пильняк - Том 5. Окэй. Камни и корни
На целый час в высокопотолоком кабинете замерла тишина. Проходила полночь. За окнами лежали просторы неба и снега, зима, мороз, ночь. Кондаков сверял график. Близорукий, подобранный и рыжий сидел неподвижно. Кондаков сложил график. Заговорил рыжий:
– Видите, Владимир Иванович, ваши мероприятия совпадают с графиками, почти совпадают с графиками Нобеля. Вам непонятно, как это получилось. Я тоже не сразу это понял, я ведь около вас учился. Но теперь я объясню вам, в чем дело. Оказывается, принципы капиталистического построения промышленности и социалистического промышленного строительства, – не одно и то же. Вы – инженер, сложившийся в капиталистическую эпоху, вы – капиталистический инженер. Принципы вашего строительства – принципы капиталистического промышленника. Когда вы уклонялись от политики, вы занимались именно политикой, хоть и бессознательно, и политикой капиталистической. – Близорукий развернул графики, положил их перед Кондаковым, стал около него. – Возьмите, ну, предположим, этот пункт. Коммунисты-инженеры предлагали широкую сеть клубов и красных уголков, настаивали на всеобщем охвате фабзавучами всей молодежи. Нобель предлагал – пять лишних скважин. Вы отстояли позицию Нобеля. Ясно – почему, – лишние скважины, лишняя нефть, – прибыли. Вы не подумали, почему Нобель был категорически против фабзавучей. Вам они казались излишней роскошью, в лучшем случае, иль просто глупостью. Нобель понимал, что если рабочие с детства будут учиться в промысловых фабзавучах, если они с детства будут политически грамотны, то есть будут не только считать, но и ощущать, но и обосновывать знанием, что промысел – их собственность, их дело, их общественное достояние, их право на жизнь, – что при таком пролетариате Нобелю не удастся получить обратно свои промысла, ибо такие рабочие будут драться за свой промысел, как за свою собственность, за свое право, за жизнь, – до последней капли крови, – не образно, но на самом деле. Нобелю такого рабочего не нужно. Но Нобель ничего не имеет против, чтобы нефтяная промышленность пока что развивалась, как промышленность наиприбыльнейшая… Хотите еще примеров или достаточно?
– Достаточно, – сказал Кондаков.
– Теперь я объясню вам, как это получилось практически. Вы – нефтяной гигант. – Вы почти легенда. Вы – окружены доверием. Ваше слово – стопудово. К вам приходили коммунисты, они говорили на чужом для вас языке, они оперировали чуждыми для вас понятиями. К вам приходили – Трэнер и Осадков, Осадков тоже арестован, – они были ясны вам, они мыслили вашими образами, круг их понятий был вашим кругом понятий, они звали вас к себе в гости, вы приглашали их на большой шлем. Вы и они имели одни и те же взгляды на промышленность. Ваши жены связаны были бытом, покупками, воспитанием. Нобель не осмеливался купить вас, он знал, что вы непокупаемы. Но Нобель мог, и он это делал, – он приказывал Тренеру и Осадкову, и прочим, за винтом, через жен, за рюмкой водки, вообще за дружбой лирически заговорить о промышленности, восхвалить ваши дела, завести разговор о делах на нефти в тон ваших принципов, высказать свои высокие принципы во имя нефтяного дела. Понятно, можно дальше не разъяснять!..
Подобранный и рыжий замолчал. Молчал и Кондаков. Молчали кабинет, коридоры за кабинетом, ночь, великие декабрьские снега. Опять заговорил близорукий и подобранный.
– Но и это не все, Владимир Иванович. Ночь уже поздняя, да и разговор не частый, ночи этой спать мы с вами, как видно, не будем. Разрешите еще сказать – по тем же принципам, которые были нами условлены, – по принципам прямоты и доброкачественности. Я не солгал вам, что я вас люблю. Но я не солгу вам, сейчас подсчитано, что вы, ваша работа, ваши распоряжения – повредили советской нефти на несколько миллионов рублей и на год, на полтора работы заново на промыслах, попорченных нобелевским вредительством. На самом деле, – вы оказались растратчиком, – куда там разные бухгалтера и кассиры, которые все вместе наворовали тысячу пятьсот семьдесят пять рублей пятьдесят семь копеек!.. – все эти цифры я могу вам показать. Но я хочу сейчас говорить не об этом. Некогда вы сказали мне, что в чувства и в душу друг другу вмешиваться мы не будем. Я уже вмешался сегодня в чувства. Позвольте вмешаться в душу. Вы сказали мне однажды, что вы веруете в Бога по старой вере, что вы не верите в классовую сущность человеческих отношений, – быть может, слово «класс» и сейчас вас шокирует!? – А я думаю, что в Бога вы не веруете, потому что вы никогда серьезно об этом не задумывались и никогда не изучали вопросов религии, – равно как, говоря о классах, вы судите о вещах, которых вы не знаете. Ведь вы ж не прочитали по этим вопросам ни единой тощей книжки, заранее решая, – «а, ерунда, слыхали!» – когда на самом деле вы только слыхали, но не знаете, о чем идет этот слух. Вы отдали вашу жизнь нефти, и Бог остался у вас таким, каким приобрели вы его в детстве у вашей бабушки. Тогда же вы слышали о феодальном понятии «Россия», и оставили его себе за аксиому. Это самое главное, Владимир Иванович. Это именно то, что мы предлагаем знать фабзайцам. Именно это привело нас к сегодняшнему разговору. Вы сказали мне однажды – если не сговоримся принципиально, разрешите уйти. Теперь я должен сказать вам это. Знаете ли вы, почему вы не ушли к белым, потеряв вашу семью, и почему вы сейчас здесь, а не в Париже? – потому что вы из-за Волги, из семьи дугогнувов. Попомните это.
Рыжий и близорукий замолчал. Лохматые его волосы переутомленно упали на лоб. Подобранный, он сидел, чуть-чуть сгорбившись. В кабинете горел ярчайший свет. И кабинет наполнился такой тишиной, которая была до сих пор только однажды, в доме на Волге, в декабрьскую ночь, когда у парадного звонили красногвардейцы, а из кухни под откос к Волге убегали дети, – такой тишиной, которой никогда не бывает в мире. Молчали кабинет, коридоры за кабинетом, Москва за коридорами, лунная ночь, снега.
Кондаков оперся руками о ручки кресла, поднялся на руках, и Кондаков спросил:
– Почему меня не арестовали?
– Не надо. Мы уговорились с вами говорить прямо.
– Прикажете мне удалиться? – спросил Кондаков.
– Да, поздно. Поедемте, я подвезу вас, – сказал подобранный и добавил тихо: – Владимир Иванович!., вы говорили о России, о деле. Нету никакой мистической России! – есть вот те миллионы людей, которые живут на землях прежней России, – подумайте о них!
– Вы меня не поняли, – сказал Кондаков, – я спрашиваю – вы приказываете мне оставить мою работу?
– Мы условились с вами разойтись, если не сговоримся принципиально, – ответил подобранный. – Приходите завтра или послезавтра, или через неделю. Будем говорить снова. Вы ж – дугогнув!..
Великие снега лежали на декабрьской земле. Великое небо покрыло Москву в морозе луны. Двое вышли на улицу в зеленую лунную ясность. Заиндевевший автомобиль подъехал к этим двоим. Автомобиль ушел в пустоту снежных улиц. У громады государственного дома эти двое прощались. И старший вдруг, по-отцовски и старчески одновременно, обнял молодого, бессильно опустил голову к нему на плечо, на сукно солдатской шинели.
Улица Правды,
14 октября 1934 г.
Рождение человека*
Из Москвы позвонили: приедет и пробудет в доме дней десять, недели две прокурор Антонова. Она приехала вечером. Автомобиль свернул с гудрона на гравий, ехал лесом, в совершенном мраке. Огни дома показались возникшими в пустыне и в лесных дебрях одиночества. Дом был стар, оставшийся от помещиков и прибранный, по-помещичьи. Ее провели наверх, в угловую комнату, сказали, что ужин будет через двадцать минут, затем можно пойти погулять. Ванна будет в десять, в одиннадцать погаснет электричество. Ей улыбнулись и оставили ее одну. Она разложила вещи. В недрах дома прозвучал гонг. Внизу, в пустых комнатах, за стеной от гостиной щелкали бильярдные шары. Встретила хозяйка и провела гостиной и библиотекой в полутемную сводчатую комнату.
– В этой комнате у помещиков собирались масоны, эта комната была масонской ложей.
Людей в доме было очень мало, они уже сдружились. После ужина к ней подошли сожители, перезнакомились, пережали руку, сказали:
– У нас традиция, каждый приехавший вновь делает доклад. Вы должны рассказать о советской прокуратуре.
Она ответила, – хорошо.
Опять защелкали бильярдные шары. Она пошла гулять.
Ночь была очень темна, все кругом казалось пустыней и дебрями. В парке кричали совята. За парком из пустого мрака подул ветер и заморосил мелким дождем, в доме не слышны были даже бильярдные шары. Рядом с гостиной в пустой библиотеке у столиков горели ненужные лампы. Она стала рассматривать книги и выбрала себе несколько книг. Два наугольных старинных окна наверху в ее комнате упирались во мрак. Она разложила бумагу, конверты, тетрадь, придвинула к печке кресло. По стеклам окон из пустоты мрака ветер ударил дождевыми каплями. Книги были стары, как дом, от них пахло тлением. Постучали, сообщили, что ванна готова, положили простыни. Зеркало отразило очень сосредоточенное лицо, а внизу, в ванной, женщина очень внимательно, сосредоточенно, почти печально и все же счастливо рассматривала в зеркале свое тело, свой новый живот. На момент зрачки провалились, женщина улыбнулась и, как живое и ласковое, погладила свой живот. И она неловко и осторожно стала опускаться в воду. Она не управилась к одиннадцати, на ночном столике долго горела свеча. И долго ветер бил по стеклам дождевыми каплями под шелест страниц. В восемь утра по недрам дома прозвучал гонг. За окном сияло солнце, синее небо, просторный пейзаж. Дом стоял на горе, в лесу, в соснах. Под горою протекала синяя река. Опустошенные осенью, за рекой лежали поля, деревня, лиловый лес, синее небо, просторно, совсем обыденно. Эта золотая осенняя обыденность и этот обыденный русский пейзаж оказались прекрасными. В старину помещики, отрываясь от масонских дел, гоняли борзыми по чернотропу в такие дни лисиц и волков. Ветер исчез. Заморозок подсушил землю. Под ногами шуршали опавшие листья. Лиственный лес поредел. Клены догорали запекшейся кровью. Воздух в легком морозце был просторнее леса. Надо было думать о журавлях, и на самом деле на юг пролетели журавли, треугольником, печальные, курлыкающие. А к вечеру опять заморосил дождь. Опять долго ночью горела свеча, шелестели страницы книг, и книга замирала в руках, когда там внутри, совсем под сердцем, начинал двигаться ребенок.