Виталий Закруткин - Сотворение мира
ГЛАВА ВТОРАЯ
1Когда Александр Ставров сошел с поезда на станции Шеляг, отыскал подводу и выехал в Пустополье, ему казалось, что не все еще потеряно. «Нет, — думал он, — не может быть, Андрей что-нибудь напутал, перепугался и сдуру написал о близкой смерти Марины…»
Александр лежал на телеге, на только что скошенной траве. Трава не успела привянуть, свежо пахла лугом, но уже потеплела, сникла от жаркого солнца. Повязанная белым платком женщина-подводчица, свесив загорелые, с полными икрами ноги, лениво и равнодушно помахивала кнутом и думала о чем-то своем. Над двумя пузатыми гнедыми коньками назойливо вились слепни, кони фыркали, трясли головами, обмахивались хвостами и гривами, сбивая с упряжи мыло.
— Вы сами из Пустополья? — спросил Александр.
Женщина повязала платок потуже, на мгновение обернулась, показав обведенные сеткой морщин карие глаза.
— Мы сами из Лужков. Деревня есть такая возле Пустополья, в четырех верстах.
— А где ж хозяин?
— Нету хозяина, помер в прошлом году, как раз на троицу. В середке у него болезнь была, рак называется. Осталась я с тремя детишками да со старухою свекровью.
— Тяжело небось? — с участием спросил Александр.
— Известное дело, нелегко, — спокойно ответила женщина. — Куда ни кинься, всюду одна, и в поле, и с худобой, и дома. Свекровь вовсе с печки не слезает, ноги у нее больные, а из ребятишек какие же помощники, если старшему седьмой годок!
— Как же вы управляетесь?
— Так вот и управляюсь, — с грустной усмешкой сказала женщина. — Привяжу детей полотенцами к столу, поставлю им миску каши, покормлю старуху, а сама до ночи в поле…
Руки у женщины были большие, темные, с жесткими, обломанными ногтями, под которыми чернели узкие каемки. Каждое ее движение, неторопливое, даже несколько медлительное, говорило о твердом характере и недюжинной физической силе, а узкий, сухой, плотно сомкнутый рот выдавал глубокое горе.
«Трудно же тебе, дорогая, — с жалостью подумал Александр, — и не раз ты, должно быть, плачешь по ночам, чтобы никто не слышал…»
В Пустополье приехали перед вечером. Александр отряхнул от пыли и сена помятый костюм, взял чемодан, шляпу, молча протянул женщине деньги. Она взяла, не отказываясь, но и не считая их, поблагодарила и поехала своей дорогой.
С бьющимся сердцем подошел Александр к домику, в котором жила Марина. Школьный двор он нашел сразу, а домик ему указали ученики. И вот он стоял у порога, вытирая платком потный лоб, и не решался зайти. «Не может быть, — растерянно и тревожно повторял он, — не может быть…»
Марина лежала одна, Андрей и Тая ушли на собрание. На столике, возле Марининой кровати, стоял опущенный в стакан с водой пучок полевых цветов, а рядом поблескивали флаконы, аптекарские пузырьки, баночки с ватой и марлей. Сквозь острый, устоявшийся запах лекарств до Марины доносился медовый душок неяркой, с тонкими стеблями гнездовки, чуть слышно пробивался невыразимо прекрасный, слабый и сладостный аромат опустившей зеленовато-белые лепестки любки — ночной фиалки. Бессильно протянув похудевшие, почти прозрачные руки, на которых едва заметно обозначались тонкие голубые прожилки, закрыв глаза, Марина вдыхала запах цветов и беззвучно плакала.
Услышав незнакомые шаги, она открыла глаза и увидела стоявшего у дверей Александра.
Он опустил на пол чемодан и комкал в руках шляпу. Как ни пытался он скрыть страх и жалость, как ни старался унять дрожь пальцев, его состояние выдали глаза. И он, бросив шляпу, шагнул вперед, вымученно улыбнулся и сказал, чужим, надтреснутым голосом:
— Здравствуйте, Марина!.. Вот я и приехал…
До прихода Андрея и Таи они почти не говорили. Александр присел на стул рядом с кроватью, взял в руки маленькую руку Марины, приник к ней влажным лбом и долго сидел молча. Да и что он мог сказать этой единственной для него на свете любимой женщине, если на ее лице сразу же, как только вошел, он увидел страшный знак близкого конца, увидел ее отрешенный, далекий, полный сокровенного смысла взгляд! Глаза, которые так смотрят, уже ничего не ищут в мире, и уже ничто не может изменить их отчужденного, странного выражения.
«Да, все кончено, — с отчаянием подумал Александр, — все кончено…»
Когда вечерние сумерки затемнили комнату, из школы вернулись Андрей и Тая. Они застали Александра у кровати. Точно оцепенев, он сидел на стуле, держа в руках руку Марины, и на скрип двери не обернулся.
К утру Марине стало хуже. Она уже не могла кашлять, только конвульсивно вздрагивала и хрипела, в изнеможении поворачивая голову набок. Грудь и шея ее судорожно подергивались, и на белую сорочку, на белую наволочку измятой подушки, оставляя на подбородке алый след, стекали струйки крови.
Плачущую Таю увела к себе заведующая школой Аникина. Безучастный ко всему Александр сидел у кровати, изредка вытирал носовым платком кровь на лице Марины и тотчас же ронял голову на руки.
Доктор Сарычев накладывал на руки и ноги умирающей резиновые жгуты или, отвернув простыню, делал ей уколы. Потом отходил от кровати и, сунув руки в карманы, слегка покачиваясь, расхаживал по комнате и еле слышно свистел.
У окна, неподвижный, молчаливый, стоял Андрей. За окном, как всегда, раздавались крики и смех учеников, звенел колокольчик, где-то неподалеку ворковали голуби. Андрей слышал все эти звуки, но слышал какой-то ничтожной частицей слуха, ничего не воспринимая: он весь был обращен к тому великому, ужасному и таинственному, что совершалось сейчас в трех шагах от него. Он видел, как слабели, увядали движения Марины, ловил настороженный, острый взгляд доктора, понимал, что перед ним текут последние минуты человеческой жизни, и его томило ощущение бессилия всех людей перед непонятным, необъяснимым актом смерти…
После полудня Марина затихла. Едва заметно шевельнулись ее маленькие пальцы, чуть вытянулось под тонкой простыней тело. По успокоенному, проясненному лицу, исчезая, промелькнул неуловимый трепет.
— Марина! — с трудом выговаривая дорогое имя, хрипло сказал Александр.
Доктор Сарычев положил ему на плечо волосатую руку:
— Не надо, молодой человек! Она уже не ответит вам.
Он наклонился к умершей, осторожно прикоснулся губами к ее волосам, накрыл ее лицо простыней и, ни с кем не прощаясь, тихонько посвистывая, вышел из комнаты…
Хоронили Марину на следующий день. Из Огнищанки приехали Дмитрий Данилович и Настасья Мартыновна. В школе были отменены занятия. Ученицы старших классов сплели из молодых вербовых лозинок, из веток клена и полевых цветов несколько венков, украсили их белыми лентами, на которых Павел Юрасов, лучший чертежник школы, написал тушью: «Дорогой учительнице от любящих учеников».
Перед вечером небольшой, окрашенный суриком гроб вынесли со школьного двора. Надев через плечо начищенные медные трубы и надувая щеки, ученики-музыканты заиграли похоронный марш.
— Вот и осталась ты, моя касатушка, круглой сиротой, — заплакала Настасья Мартыновна, обнимая бледную, обессилевшую от слез Таю.
Дмитрий Данилович шел рядом с Александром, несколько раз пытался заговорить с ним, но Александр молчал или ронял тихо:
— Потом, Митя… Оставь меня…
В длинном ряду учеников шел Андрей. Виктор Завьялов и Гошка Комаров шагали впереди него. Уже на кладбище Андрей мельком увидел Елю и Клаву. Он стоял, потупив голову, неподалеку от могильной ямы, слушал бессвязную, прерываемую всхлипываниями речь старушки Аникиной и думал угрюмо: «Вот она какова, жизнь!.. Приходит час — и конец… И никто во всем мире не может поправить это, спасти, воскресить человека».
Когда вернулись с кладбища, Настасья Мартыновна уложила Таю в постель, обвязала ей голову мокрым платком, прижалась щекой к ее холодной, заплаканной щеке и заговорила, лаская волосы девочки:
— Будешь ты теперь, Таенька, жить у нас. Мы с дядей тебя любим, как родную, братья и сестра тоже. Успокойся; девочка, тебя никто в обиду не даст!
— Спасибо, тетечка, — захлебнулась слезами Тая. — Я тоже вас всех люблю…
Андрей подошел к ней с другой стороны, поцеловал смущенно и пробормотал:
— Поедем, Тая, вместе будем жить в Огнищанке… Я… я буду защищать тебя от всех, научу верхом ездить, буду тебе сказки рассказывать…
Дмитрий Данилович сидел с младшим братом на крыльце. В ночной темноте мерцал огонек его папиросы, время от времени освещая нахмуренные брови и крепкий нос.
— Ты, конечно, заедешь в Огнищанку хоть на несколько дней? — осторожно спросил он. — Рома, Федя и Каля еще не видели тебя.
Александр помолчал, потом положил руку на колено брата, проговорил глухо:
— Не сердись, Митя! Ты знаешь, как мне тяжело. Я хотел бы уехать куда-нибудь подальше, ни с кем не говорить, ни с кем не встречаться. Если вы с Настей не будете сердиться, я вернусь в Москву, а следующей весной навещу вас непременно.