Лев Кассиль - Том 3. Линия связи. Улица младшего сына
Динь-бом, второй звонок, пассажиры в вагон, провожающие вон, пишите письма, шибко не скучайте, совсем не забывайте, поехали!
– Ну, – говорю я своему Леше Клокову, – в час добрый, с богом! Груз у нас особенный. Так что ты вникни: глазом моргнуть не моги на дневальстве. Словом, гляди, чтобы все у нас было в цельности и сохранности до последнего. А не то я тебя, Алексей, милый человек, по всем законам военного времени продерну.
– Да будет вам, Афанасий Гурыч! – Это Алексей мне говорит. – Я и сам соображаю, что за груз. Это вы мне излишне говорите.
Раньше-то от Москвы до вас ехать не столь долго было. На седьмые сутки грузы прибывали. А теперь, конечно, кое-где вкруговую приходится объезжать, тем более что назначение в район военного действия.
Я уже на фронт не раз с эшелоном ходил. И под вагоном при бомбежке полеживал, и на обстрел напарывался. Но на этот раз дело совсем особое. Груз уж очень интересный!
Вагон дали нам хороший, номер «172–256», товарный. Срок возврата – январь будущего года. Осмотр последний 'в августе был. И все это на вагоне обозначено. Площадочка имеется тормозная, чин чином. На площадке той самой мы и ехали. Вагон-то в Москве запечатали под пломбу, чтобы не было разговоров, какой груз.
Дежурили, значит, по очереди с Алексеем. Он дневалит – я в резерве обогреваюсь. Я заступил – он в резервный вагон отдыхать идет. Так и ехали. Прибыли на пятый день на узловую. А оттуда, значит, нам надо уже поворачивать по своему назначению. Отцепили нас.
Стоим час, два стоим. Ждем целый день. Торчим вторые сутки – не прицепляют. Я уже со всем начальством на станции переругался, до самого грузового диспетчера дошел. Сидит такой в фуражке, при очках; в помещении жарынь, печка натоплена до нестерпимости, а он еще воротник поднял. Перед ним на столе телефонная трубка рупором на раздвижке. А из угла, где рупор, его разные голоса вызывают. Это по дорожному телефону-селектору разговор идет. Только и слышно: «Диспетчер?! Алло, диспетчер! Почему 74/8 не отправляется? Диспетчер, санитарная летучка просится. Принимать, диспетчер?» А он сидит, словно и не слышит, откинулся в кресле и бубнит себе в рупор: «Камень бутовый – три платформы. Кора бересклета – двенадцать тонн, направление – Ставрополь. Скотоволос – три тонны, Краснодар. Пух-перо – тонна с четвертью. Кожсырье – две с половиной». Я своими бумажками шелестеть начал, перед его очками документами помахиваю, печати издали показываю, а читать в подробности не даю. Такой, думаю, бюрократ, суконная душа, не может воспринять, какой я груз везу.
Нет! Куда там… И глядеть не желает, и подцеплять меня отказывается, отправление не дает, велит очереди ждать. Лешка мой не выдержал.
– Слушай, – говорит, – пойми, груз-то у нас особый, секретный! Не приведи бог, какая воздушная опасность, так вы от нашего вагона сами тут в пух-перо обратитесь.
– Позвольте, – говорит тот, – так вы бы сразу и объявили, что у вас груз огнеопасный. Чего же вы двое суток тянули? Стоят с таким грузом и молчат! Идите скорее, на третьем пути воинский эшелон составляется, через час отправление даю. Если начальник спорить не будет, я ваш поставлю.
Бежим на третий путь. Я Алеше Клокову говорю:
– Слушай, Клоков, где же это ты у нас взрывчатку нашел? Смеется:
– Помалкивай себе, Гурыч, в бумажку. Эдакий камень бутовый только взрывчаткой и колыхнешь. Сам видишь.
Ну, в общем, уговорили. Поставили нас в хвосте. Через час дали отправление.
Теперь такая картина. Эшелон этот на самый фронт идет. Везут всякое такое, чего вам и знать не предусмотрено, не могу сказать. Словом, взрывчатым вагоном испугать их уж нельзя. Куда там! Ну, а направление наше идет на станцию Синегубовка. А потом разъезд Степняки, Молибога, Синереченская, Рыжики, Бор-Горелый, Старые Дубы, Казявино, Козодоевка, Чибрики, Гать и, значит, ваш город, станция назначения. А фронт тут крученый. И в местности еще кое-где бои. Так что ехать-то надо с оглядкой.
День едем – ничего, порядок. Правда, летали над нами какие-то, кружились. Одни говорят – наши, другие доказывают – немцы. Кто их разберет! Бомбами не кидались. И у нас в эшелоне на двух площадках зенитки были – огонь не давали.
А местность кругом сильно разоренная. Недавно еще тут немец был. Пожег все, злодей, порушил, глядеть жалко. Пустынь горелая… И дорога на живую нитку пошита. Еле едем.
Прибыли мы под вечер на станцию Синереченскую. Пошел я за кипятком, чайком решил согреться. Хлеба получил по рейсовым карточкам. Возвращаюсь обратно, к своему вагону. А вечер был дождливый, ветреный. Пробрало меня порядком. Иду, мечтаю про чаек. Влезаю на площадку, гляжу – сидит кто-то. Забился в угол, как веник.
– Это еще что за прибавление семейства? Клоков, ты чего смотришь? Не видишь, постороннее лицо? Законопорядков не знаешь?
А это девчонка, годков этак двенадцати. Сидит, нахохлилась. На ней стеганка ватная, грязным полотенцем перепоясана заместо кушака. Из-под полушалка стриженые волосы торчат. Худая, немытая. А глаза так и стригут.
– Дяденька, меня с того поезда ссадили. Можно? Мне только до Козодоевки доехать.
– Какие, – говорю, – такие Козолуповки, Козодоевки! Инструкции не знаешь? А ну, кыш-кыш, шевелись, ишь какие завелись! Скидывай отсюда свои мешки. Гляди, какая расторопная, пристроилась. Спекулянничать небось ездила? Наловчилась с малых лет, – говорю я ей.
А она:
– Я, – говорит, – не спекулянничать. Это я сухарей везу своим. Я их уж два года не видала. Вот уехала к тете за Ростов, а сюда немцы вошли. У меня там, в Козодоевке, мама и братик Сережа.
– И разговоров твоих слышать не хочу. Слезай! Но тут Клоков мой подходит, отзывает меня в сторону и говорит:
– Слушай, Гурыч, а пускай себе едет. От нее ось не переломится, букса не сгорит, поезд не расцепится. Намаялась девчонка.
– Да ты что, – говорю, – Алексей, соображение у тебя хоть на копейку осталось? Воинский эшелон, вагон чрезвычайный, а мы зайцев возить будем. Ишь ты, приютил, какой добренький!
Девчонка как вскочит! Стеганка ватная до колен ей, рукава завернуты. Взвалила мешки на плечо – и давай меня чествовать.
– Ох, вредный ты до чего, – говорит, – дядька! И личность у тебя кривая, это тебя от злости перекосило. У тебя и злость, как у собаки кость, поперек горла застряла!
И утюжит меня всякими такими словами. Эдакая дерзкая девчонка!
Я говорю:
– Цыц сейчас же! Ты за кого себя понимаешь? Ты кто? Нуль цена тебе. Посмотри ты, какая дерзкая. Я тебя в пять раз старше да во сто раз умнее, а ты мне такие невыразимые слова. А корить меня, что личность немножко на одну сторону повело, так это довольно совестно. Это у меня еще от крушения с той войны.
А она мешки собрала свои, котомочки навесила – да вдруг отвернулась, в стенку вагона лбом ткнулась да как заревет, заголосит, словно паровоз у закрытого семафора. На всю станцию слыхать. А у меня никакого интереса нет лишнее внимание на наш вагон навлекать. Уж прицепили, едем, никто не проверяет, что за груз, и слава богу, молчи себе.
Куда там! Ревет, не унимается. Да и голос такой пронзительный, что прямо-таки в оба уха забирается и в мозгах свербит, в самой середке. Да тут еще Алексей мой, божий человек, опять заступается:
– Афанасий Гурыч, ладно, довезем ее, никто и не заметит.
– Нечего меня в цари Ироды зачислять, – говорю. – Что мне, жалко, что ли, пусть едет. Только я знать ничего не знаю. В случае обнаружат – ты в ответственности, с тебя спрос.
Девчонка ко мне кидается:
– Можно, да? Позволили? – и начинает мешочки с плеч скидывать. – Спасибочко вам! Нет, вы тоже ничего. А сперва, сначала я испугалась. Вот, думаю, наскочила на какого вредного… Дядя, а вас как звать?
– Ладно, ты много не разговаривай. «Дядя, дядя»!.. Заладила. – Я тебя в племянницы не приглашал.
– А как же вас тогда: дедушка?
– Какой же я дедушка? Ты гляди лучше. Ус-то у меня без малейшей седой искорки.
– Гурыч его звать, – Алексей говорит, – Гурыч.
– Фи! Смешно как…
– Чего тут смешного нашла? Обыкновенное имя, русское, родословное. От Гурия идет. Смешно ей!.. Вот сгоню тебя с вагона – погляжу тогда, какие тебе хиханьки будут. Давай лучше дело, отвязывай кружку, я тебе кипяточку налью. Вот еще, – говорю, – зайцев я не возил, так зайчиха приблудилась. На, пей, глотай. Да не давись, ошпаришься, ты, анчутка!
– Я, – обижается, – не Анчутка, меня Дашей звать. Маркелова моя фамилия.
– Ну, пей да помалкивай, Дарья-скипидарья, сердитый самовар! Горячая какая. Пар из ушей идет.
Пьет она чай, дует, обжигается. Потом кинулась рыться в котомочке своей: вытащила луковичку, пол-луковички Алексею дала и меня угостила:
– Кушайте, дядя Гурыч, кушайте! Это мы с тетей на огороде сами вырастили. Он всего полезней, лук. В нем витамин. От него польза всему здоровью. Вы посолите, у меня соль есть, хотите? Дядя Гурыч, а чего у вас в вагоне едет?