Иван Акулов - Касьян остудный
IX
В ночь под выходной над стройкой и окрестными изреженными сосняками, над бараками, складами и зёвлами глубоко ископанной земли прокатилась свирепая гроза. В канунные две или три недели кряду стояла жара, которая так просушила и воздух, и землю, что накатившийся предгрозовой прохладный ветер с сухим треском прошелся по верхам дерев и высек искры на козырьках железных навесов. Ливень полосовал почти до рассвета, но глубоко прогретую землю не остудил, и утром она задымилась теплым духовитым паром. Когда поднялось солнце, то вязкая кисея, плотно крывшая небо, быстро растаяла и вся просека с поваленными деревьями, пнями и кучами хвороста и глины утонула в густом молочно-пенном тумане.
У Якова день был не рабочим, и хотя под шум грозы спалось плохо, поднялся по привычке рано, побрился, попил чаю и, прибрав в свой настенный шкафчик кружку, сахар и хлеб, стал собираться на реку, где хотел выстирать и пополоскать портянки. Выходить не спешил. К стеклам окон ластилась белая непроглядная пелена, но часам к восьми ее прошили лучи солнца, и в барак хлынули потоки розового света, празднично высветившего все грязные и замусоренные закоулки, усыпанный золой и утоптанный пол у расколотой и вечно раскаленной плиты. «Черт побери, — подумал Яков, надевая рубаху и как бы заботясь о ней. — Черт побери, что же мы не возьмемся да не выгребем отсель всю грязь. Где он, комендант наш?» Яков поискал глазами между топчанами Зотея Сибирцева и спросил, ни к кому не обращаясь:
— А где Зотей?
— Чего он тебе?
— Да вон опростался, — захохотал сосед, взбивая подушку и оборотясь к дверям.
И верно, в барак вошел Зотей в нательной рубахе, трусах и сапогах на босу ногу. Старая битая шинелька надета внакидку; он топорщил локти, сквозь истончившееся сукно приметно острые, сутулился, чтобы она не свалилась с плеч.
— Яков, — гаркнул Зотей, — мужик тебя там.
— В барак-то что ж он?
— Пойди спроси. А туман, ребята, садится — денек-то, гляди, разгуляется. Однако ливануло.
Яков, заправляя рубаху под пояс, вышел на крыльцо. На дощатых мостках стоял рослый мужик в вылинявшей фуражке, из-под которой торчали выгоревшие на солнце косицы волос. Лицо было заветренное, но свежее, нездешнее. А глаза, окольцованные морщинами, глядели на Якова снизу вверх с знакомой застенчивостью, и Яков обрадовался мужику, еще не узнав его окончательно.
— Здравствуй, Яков Назарыч.
— Это ты, что ли?! Харитон. Убей — не ты. Какой-то не тот вовсе. Был-то. А это что же!
— Жизнь подновила, — повеселел и Харитон.
— Да я вас, Кадушкиных, через сто лет, хоть через тыщу…
Они поздоровались и опять стали оглядывать друг друга: Яков с откровенным удивлением, а Харитон стесненно и виновато. Переминаясь.
— Фу-ты, боже мой, мужик и мужик. Иди, говорят, мужик какой-то. Оно и верно, мужик. Был парень, а вылинял в мужика.
— И ты, Яков Назарыч, тоже… И без волос, вроде как валун обкатанный.
— Да уж обкатан — то верно. Ты, гляжу, весь мокрешенек. Пойдем-ко в барак. У нас тут свободно.
— Я ведь, Яков Назарыч, не один. С семьей.
— Сбег, что ли?
— Хоть бы и так. Теснить стал Егор Иванович. Пришлось.
— Небось своим ходом?
— А то как. Телега тут, на просеке. До нитки вымокли. — Харитон, как бы конфузясь своего мокрого вида и грязных сапог, виновато и заискивающе улыбался. А уловив в глазах Якова заминку, поторопился: — Любава наша знает твое местожительство. Вот мы и… Давай, говорю, попроведаем земляка. Навестим.
Яков при этих словах так и замер, заметно переменился в лице и попытался скрыть свое радостное волнение, но Харитон понял его заминку и поспешил тем же тоном, словно ничего и не заметил:
— А Любава осталась. Одна. Что ж, ломоть отрезанный. Мы с Дуней всяко рядили, а потом думаем: Яков-то Назарыч хоть и крут и суров, да опять нашенский.
И действительно, у Якова Назарыча не было никаких колебаний перед судьбой Харитона, в котором он видел не только односельчанина, но и дорогого для памяти человека и теперь не знал, как лучше встретить его.
— Может, я тебя роняю или во вред тебе, так ты давай того, до свидания. — И Харитон все с той же виноватостью протянул руку: — Нищий, как говорят, везде просит, да не везде подают.
— Ну, понес: роняет он меня. Да куда меня еще ронять-то? Чудак. Сам видишь, обкатан, как голыш. Ну, вот. Я, Харитон, погодь минутку, надену пиджак, и пораскинем умишком.
Яков сходил за пиджаком, и они, минуя лужи и пригибаясь от мокрых веток берез и сосенок, вышли на просеку. Туман поредел, исхудился, но млел в просадках, сторонился под лесную навесь, местами обвис на кустах. Однако солнце губительно роняло его к земле.
— Сколько же ты ехал? Это хорошо, что ты попал на выходной. А то ведь мы на работе. Сколько же ехал-то?
— Да считай, две недели. Коровенку волочим за собой. Не ускочишь.
— Тут есть вашего брата. Такие. А коров что-то не видел. Любава, спасибо, вишь, как додумалась. Ведь это не каждая так сумеет: взяла да ко мне, — Яков засмеялся тихим смехом и заглянул в глаза Харитона, который не понял его радости, встревоженный своими печалями. Яков вспомнил общее, освещенное радостной минутой: — А помнишь, как лес-то на конюшню возили? Мало не подрались тогда. Забыл?
— Да ты не взыскивай, Яков Назарыч.
— Я не к тому вовсе. Дураки, говорю, были. Матерь мою небось не видел?
— В колхоз не пошла.
— Да какой от нее прок. Левая рука небось совсем высохла.
— Егор Иванович гонит стопроцентовку по Совету.
— Сдурел Сиротка.
— Знику не дает.
На небольшой в глиняных язвах полянке со скудной травешкой, какая обычно и растет, и тут же чахнет на лесном подзоле, стояла телега, на поднятых оглоблях висела зыбка. В сторонке паслась на вожжах лошадь, рядом пестрая корова понуро гоняла тощую жвачку. Промытая и прилизанная ночным ливнем, она казалась особенно вислобрюхой и костлявой, на острых кострецах вся шерсть высеклась. Дуняша развешивала на маленькие елочки мокрое тряпье. Старшая девочка Катя сидела на телеге, завернутая в отцовскую сермягу, бледная, большеротая. Федотка заходился на материнской руке.
— Как цыгане, — сказал Харитон и, спрятав горькую усмешку, пошел к телеге, стал доставать из лыковой зыбенки, сохраненной от дождя, хлеб, сало, лук. Делал все быстро, споро, — видно, продумал все заранее. Через плечо, не отрываясь от дела, спросил жену:
— Варево небось не заводила?
— Да когда, Тоша? — Она одной рукой расправляла пеленку, наброшенную на елочку, и видела, что с мужем пришел какой-то новый человек, стриженый и круглоголовый. Таких стриженых Дуняша боялась и не любила с детства и не стала его разглядывать, да и не до того было ей с ревущим ребенком на руке.
— С прибытием, соседка, — бодро поздоровался Яков, и Дуняша так круто повернулась на знакомый голос, что Федотка перестал реветь.
— Яков, — обрадовалась она узнанному ею приветному слову и поправилась: — Яков Назарыч, здравствуйте вам.
— Он самый. Яков — много не брякай. Помнишь?
В ответ на его добрую простоту, знакомую, деревенскую, так и защемило сердце далекой милой домашностью, а сама зарделась от своей улыбки. И ее Яков узнал с трудом. Она круглолица, с красиво-печальными глазами, большим, высоким лбом. «От девичьего-то лоб один только и остался, — оглядев ее, отметил Яков. — Встренься где на улице, даже и в ум не взял бы». А у Дуняши для Якова родилось точно такое же определение, как и у Харитона, будто сговорились: «Окатый какой-то, стрижен потому. А так — какой был. И корпусной из себя…»
— Постарел, глядишь?
— Время не молодит. Тем более нас, баб. Мы, как трава. Подкосили — и свяла.
— Мать-то мою, как она?
— Господь милует. Все домой ждет. Перед покосом как-то виделись. Иду, а она из лесу, с вырубных косяков, навстречу. Корову-де продала. Канунниковы взяли. Жалеет, знамо. Косить и не косила ноне. А вы-то как?
— Живой.
— Яков Назарыч, — позвал Харитон и, когда Яков подошел к телеге, протянул ему жестяную кружку с самогонкой: — Держи-ко, Яков Назарыч. За встретины.
— Да уж встреча. Всем встречам, — Яков потер ладони и принял кружку. Звякнули налитым железом. Выпив, Яков пожевал губами, будто не понял вкуса. — А того, первак, кажись. — И крякнул.
— Взял в дороге. Да ничо ровно.
— А и впряжь забористая, — Яков весело пошевелил плечами и стал краснеть. За сало с хлебом взялся убористо, — Харитон отвалил от солонины куски дробные, подстеженные мяском. Еще налил по кружке, а опорожненную бутылку прислонил к колесу. Изблизка хорошо разглядел Якова: лицо у него шершавое, кожа на лбу толстая, по ней морщины, что глубокие колен на дороге. Перехватив взгляд Харитона, Яков ладонью вытер лоб и, поглядев на мокрую ладонь, оправдал свою слабость: