Миколас Слуцкис - Поездка в горы и обратно
Алоизас опустил ноги на коврик, штанина пижамы задралась, обнажив увядшую икру.
— А если у меня случится приступ? — процедил он сквозь зубы — открыто умолять, чтобы не оставляла одного, не решался.
Как это страшно, когда она ускользает, забирается неизвестно куда и балансирует на тоненьком канате, не видя того, что делается внизу, не предполагая даже, что там зреет крик, который разбудит ее, — внезапно лопнет до звона натянутый канат, и она рухнет вниз, тяжелея и увеличиваясь, из мерцающей точки превращаясь в хрупкую женщину. Еще страшнее, когда, оглядевшись, не видишь толпы, ни одного разинутого для крика рта — только себя, и понимаешь, что крик зреет в самом тебе, рвет твои легкие и мозг…
— Не пугай меня, Алоизас. — Она присела возле него, хотя мысленно уже бежала к машине.
— Пощупай, пощупай пульс. — Он сунул ей руку, Лионгина сжала его запястье, но сначала уловила толчки собственной крови и тиканье его часов.
— Все в порядке, — сказала, хотя пульс действительно скакал неровной рысью.
— Уверен, стоит тебе закрыть дверь…
— Аня в соседней комнате. Крикнешь ей. Я должна ехать, Алоизас.
— Не нужна мне эта твоя… Не нужна! — Алоизас изо всех сил оборонялся от невидимой Ани.
— Не поднимай шума. Чем тебе Аня не угодила?
— Она мне отвратительна, отвратительна! Как она с этим боровом… с преподавателем?
— На вкус, на цвет… Я спешу. Вот-вот за мной приедут.
Лионгина одевалась, бодро стуча ящиками шкафа. Натянула новую комбинашку, будто там, где она скоро окажется, придется раздеваться. Не забыла и про косметику. Алоизас наблюдал, как теплая, только что уютно посапывавшая под боком Лина превращается в Лионгину Губертавичене — коммерческого директора Гастрольбюро, удивительно походящую на другую женщину, которую он когда-то хорошо знал, касался ее и любил, — на восхитительную Р. Для полного сходства достаточно Лионгине улыбнуться накрашенными губами и заученно пролепетать:
— I love you!
Такой станет она в краткий миг, пока будет поправлять прическу и одергивать новый твидовый костюмчик перед зеркалом, а в следующую вспышку вечности, повернувшись к нему спиной и откинув приглаженную головку, превратится уже в не помнящую себя воздушную гимнастку, и свойственные только ей черты и формы исчезнут, растворяясь в сверкающем металлическом трепете мотылька. Пусть такая, лихорадочно думает Алоизас, пусть такая, хотя и веет от нее ледяным холодом.
— В полночь я должна выглядеть, как в полдень. Ох уж эта моя работенка! — Она чуть виновато улыбнулась, Алоизас стоял за спиной, подозрительно рассматривая в зеркале ее меняющийся облик.
— Да, да. Встречать гостей, развлекать их. Постельку согреть, если какому-нибудь проходимцу станет холодно. Не доводилось? Ничего, привыкай.
— Алоизас, — голос ее дрогнул, — глянь на себя в зеркало. Глянь!
— Зачем? Я и так себя знаю: лысый, жирный, старый. Размазня, лентяй, захребетник, не так ли? Нет таких отвратительных эпитетов, которых бы я не стоил. — От пота блестели его облысевший лоб, голая грудь. — Даже теперь, когда выкладываю правду о себе, достоин презрения. Презирай же меня, презирай!
— Самокритика — действенное лекарство. Только не слишком ли поздно надумал лечиться? — Лионгина огляделась в поисках сумочки. Я должна выглядеть прилично, нисколько не испуганной угрозами Игермана. Впрочем, разве он угрожал? Уже забыла, что угрожал.
— А почему я такой? Ты думала? — Алоизас резко повернул Лионгину к себе, хрустнул плечевой сустав, он, испугавшись, отпустил, но тут же снова притянул. — Как флюгер, вертелся вслед за изменчивым ветром. Ты была этим ветром! Твой непостоянный характер, несерьезные занятия, бренчащая пустопорожность! Долго ли выдержишь, если все время будут толкать и дергать?
— Еще что выдумаешь? Приходилось останавливать, чтобы не влип, сделав шаг в сторону. Да, останавливать. Ты слышал? Человек на подоконнике… Давай отложим разговор до завтра.
— Ради тебя… Мне ничего не надо… для тебя… только для тебя… Какая ты есть… была бы… только для тебя… не уходи, Лина!
Бормотанием, дрожащими руками, прерывистым, несвежим дыханием он пытался удержать ее, хотя понимал, что поступает не по-мужски, некрасиво и неблагородно. Она обязана поехать на место происшествия. Ведь его Лина — единственная теплая пылинка во Вселенной — еще и административное лицо, ответственность с нее, пусть рабочий день и окончен, не снимается.
— Пусти, Алоизас, синяки останутся, — произнесла она спокойно, словно видела себя и его со стороны, и ее равнодушие прорвало последнюю запруду.
— Хочешь понравиться ему… ему! — истерически взвизгнул Алоизас, тряся ее, как огромную куклу с приклеенной улыбкой. — Я не слепой. Сразу узнал… этого бродягу… соблазнителя… прощелыгу этого проклятого, чтоб его черт побрал… К нему бежишь, к Ра-фа-э-лу!..
Он разбил на слоги ненавистное имя, будто поймал жену на бессовестной лжи, хотя прекрасно понимал, что имя ничего не решает, ни теперешнее — Ральф, ни бывшее, что не этот скверный, сам себя развенчавший чтец — виновник его несчастья, а горы, жуткие горы, которые умерли и снова воскресли, а скорее всего даже и не умирали, только ждали случая вырваться из густого, окутавшего их вершины тумана и снова похитить ее.
— Возьми себя в руки, Алоизас. Ведь ты же хорошо знаешь: никогда ничего между им и мною не было. — Ошеломленная страданием мужа, Лионгина позволила обвинять себя.
Алоизас сообразил, что зашел слишком далеко, но успокоиться уже не мог. Будто кто-то подсказывал ему злые слова, стоял рядом и засовывал их в горло. Уж не тот ли отвратительный черный тип, который преследует его, как злая собака? Но он же запретил ему находиться, нашептывать, дышать там, где есть она, Лионгина!
— Бродяги, мистификаторы, златоусты… Стишка по-человечески прочесть не могут, а туда же, на Парнас, к кормушке… Люди искусства, властители дум… Приветствую и поздравляю с необыкновенной победой!
— Тебя-то ни с какой победой не поздравишь. — Она отстранилась, поправила волосы, словно главное для нее — прилично выглядеть.
— Знаю, каков я, — уже говорил! — но прошу не забывать, — Алоизас поднял палец, как делала это входившая в раж Гертруда, — совести я не продавал. Ни грамма!
— Хочешь сказать, что я свою килограммами продавала? Что ж, муженек, ты прав. За счет моей совести мы живем уже десять лет. Только почему раньше не возражал?
На ее накрашенных губах змеилась заученная, ничего не говорящая улыбка. Теперь она обретается в таких высотах, где коченеют и чувства, и речи. Разве могла бы она так до ужаса спокойно разговаривать, если бы слова причиняли ей боль?
— Объяснились? Можно идти? — Лионгина укладывает в сумку складной зонтик. — Не люблю сцен. Тем более — среди ночи. Меня и так ждет малоприятная сцена в гостинице.
— Я всегда уступал тебе, но сейчас говорю: нет! Никуда ты не пойдешь. Знаю, что потом буду жалеть, но говорю: нет!
— Не сомневаюсь, Алоизас, что будешь жалеть.
— Я обязан удержать тебя, пока не поздно! Чувствую, еще одна такая ночь, еще одни подобные гастроли, и ты решишь, что я тебе абсолютно не нужен. Мне без тебя нет жизни, Лина, но и ты сильно ошиблась бы. Не хуже меня знаешь, что я тебе нужен. Пусть, как балласт, как цепи на ногах… Ха-ха!
— Ты сошел с ума и хочешь, чтобы я последовала твоему примеру! Возьми себя в руки, Алоизас. Если есть в моей жизни что-то настоящее, чистое, так это наши с тобой отношения. Ох, уже машина приехала! — Лионгина услышала сигнал «Волги». Больше не думала об Алоизасе.
Ее зовет Рафаэл, неосторожно ступивший на край пропасти и сверзившийся вниз. Он должен увидеть огонек надежды, пока не раздавили его мрак и одиночество.
Бредила струсившая, но отчаянная девчонка, ободравшая бока о камни. Она нетерпеливо дышала в затылок Лионгины Губертавичене, которая и не собиралась панически мчаться на помощь. Закрыла и вновь открыла сумочку — проверила, есть ли там расческа. Не просто как-нибудь, она должна выглядеть шикарно, несмотря на позднее время. Девочка, не дождавшись ее, простонала и бросилась вперед.
— Стой, Лина, если хочешь, чтобы я поверил твоим словам! Какое отвратительное слово — отношения. Было другое. Не помнишь, Лина, забыла?
Он вновь схватил ее за плечи; высвобождаясь, Лионгина задела локтем его лицо.
— Значит, так, так? — зашипел Алоизас, прикрыв лицо ладонями, а рядом трясся от злорадства маленький горластый человечек.
Долго сопел Алоизас, утирая рукавом пижамы нос. Крови не было, однако лицо горело. Его лицо, пусть одутловатое и постаревшее, обросшее клочьями седеющей бороды, однако неповторимое своей индивидуальностью, гордое и непримиримое каждой своей черточкой, не терпящее ни малейшего, тайного или явного, насилия. Один, один, как никогда! — простонал он, но в комнате был еще кто-то. Рядом ошивался тот тип.