Александр Серафимович - Советский рассказ. Том первый
И еще Бенис по целым дням зудит:
— Созовем, тятя, собрание, договоримся о совместной обработке. Ты в этом году прежде всех сдал поставки, сам волостной председатель тебя другим в пример приводит, скажи только слово на сходке — все пойдет без задоринки!
Что же оставалось делать? Как с ним не согласиться?
Вайшнис поднял голову над хомутом, зажатым между коленями. Сразу же после собрания он заторопился домой и, как добрый хозяин, принялся осматривать все, с чем завтра утром на пахоту. Башка прямо раскалывалась от услышанных споров. Одни — «за», другие, особенно Жельвис, — «против». Третьи все колебались и говорили: толку не будет, все передерутся в первый пахотный день, а уж будущей осенью, когда урожай делить, — и подавно! К этим пристал и Паурис, вечный мямля. Четвертые — с ними и сосед Рузгис — соглашались участвовать, только если примут в компанию кулаков Сточкуса и Алаушаса. И все набивали трубки, палили самосад так, что к концу сквозь клубы дыма ни черта не стало видно. Только совсем под вечер разошлись, обещав наутро взяться за плуги, и теперь, должно быть, тоже готовят хомуты и постромки, как и он, а может, еще лошадей кормят и даже чистят их.
При мысли об этом у Вайшниса екнуло под самым сердцем, что, коли в самом деле другие придут с конями, начищенными до блеска, в самой лучшей упряжи, какая только нашлась на усадьбе? Есть ведь такие задавалы, которые так и норовят другим пыль в глаза пустить. Сразу тебе нос утрут!
— Нет, погоди… — заворчал Вайшнис, снова нагибаясь над хомутом. — Меня отродясь никто не обгонял!
Хомут был хорош, только уж очень почернел от пота. Это, конечно, пустяковина. И если бы не порвалась хомутина, то упряжь, можно сказать, отличная — только несколько соломинок вылезает.
«Выдержит! — решил Вайшнис. — Ну, а постромки?»
Но тут его взгляд привлекло широкое пятно, рыжевшее с правой стороны. Он вспомнил, как летом пахал, не подогнав упряжи, натер лошади холку и искровенил хомут. Это, конечно, не диковинка, нечего было за голову хвататься. У коня холка зажила, да и омут уже пообтерся. Но как теперь быть? И еще эти соломинки лезут… Вайшнис еще раз повертел в руках хомут и отложил в сторону.
— Нет уж, — молвил он, подходя к кровати, где спала жена. — Мать, а мать! — потряс он ее за плечо. — Дай-ка ты мне кусок рядна! Слышишь? Рядна, говорю, давай!
— А? — сонными глазами оглянулась Вайшнене, отрывая голову от угревшейся подушки. — Бенис где шатается?
— На сходке остался с парнями еще про что-то потолковать. А ты мне отрежь кусок рядна. Слышь, того, толстого.
— Какого рядна? — совсем уже очухалась Вайшнене. — Чего ночью пристал? На что тебе рядно?
— Хомутину перетянуть. Понимаешь? Совсем сносилась, а завтра чем свет пахать выходим. Говорю тебе — вставай.
— Святый боже! — уселась Вайшнене в постели. — День-деньской бегаешь, духа не переведешь, а только глаза закроешь — опять он тебя языком как плетью хлобыстнет! Обалдел ты с этим хомутом? — крикнула она, обозлившись. — Всю жисть пахал, — хорош был хомут, а теперь, на ночь глядя, пристал как леший… Не дай господи!
Вайшнис почувствовал накипавшую в сердце обиду.
— Баба бабой и останется! — пробормотал он свое любимое присловье. — Будь ты неладна! — повысил он голос. — Весь свой век я у себя под кустиками пахал, а там меня разве только пес разглядит, коли мимо сиганет. А тут! Тут всем на глаза надо показаться, понятно тебе? Ничего тебе, бабе, не понятно!
— Велика беда! — огрызнулась Вайшнене, не трогаясь с места. — Разок-другой шилом по дырке — и крышка! Станет кто в твой хомут носом тыркаться!
— Даешь или нет?
— Отвяжись от моей горемычной головушки! — снова улеглась Вайшнене. — Тебе нужно — сам и бери! — добавила она, укрываясь.
Вайшнис постоял-постоял и отвернулся. Ему был хорошо знаком каждый закоулок и дома и во дворе. Молча впотьмах отправился в сарай, нашарил рядно, на обратном пути прихватил из-под навеса пшеничной соломы. Все принес домой и сразу так углубился в работу, что не заметил, как вернулся Бенис.
— Не спишь, тятя?
— Как же, уснешь в такую пору!
Сын пригляделся, заметил хомут и широко улыбнулся.
— К завтрему, тятя?
— Не твое дело!
— А на сходке ты, тятя, здорово высказался, — немного помолчав, заговорил сын. — Коли хоть пядь земли останется невспаханной, так мы не хозяева, а… как это ты там сказанул? Помнишь, все захлопали?
Вайшнис, сопя, загонял солому в хомутину. Притворился, что не слышит.
— И Пауриса отлично отбрил, — продолжал сын. — И тех подкулачников. Мол, хвост никого еще вперед не вывел и не выведет! Так, что ли, тятя? Ха-ха… Паурис так и залез за чужие спины!
— А ты бы помог! — пряча в усы усмешку, сурово упрекнул Вайшнис. — Один я до самого утра проманежусь!
Минутку оба работали молча.
— Хотел я тебя попросить, тятя, — снова обратился Бенис. — Позволь мне взять новую пару постромок. Ладно? Которые мы осенью свили…
— А тебе на что? В озере воду мутить?
Сын ухмыльнулся:
— Завтра увидишь, тятя.
Понуро плелся Паурис со сходки. Путь и так не близкий, а хорошо бы, чтобы еще растянулся! Сердце сосала горькая обида, а вместе и острый стыд, от которого Паурис останавливался, озирался по полям в поисках утешения.
«Черт меня потянул за язык! — размышлял он, стискивая и опять распуская кулаки. — Вот и огреб… и огреб… Вся изба от Вайшнисовых слов заржала…»
Еще горше только что пережитой неприятности угнетала мысль, что это уже не впервой. Выставил себя на посмешище и с вывозкой леса, и с севом, и с поставками… И почему всегда так получается, что везде он — последний? Работает, кажется, не ленится, а все в хвосте да в хвосте. Даже пословицу сложили в округе: «Спешит, как Паурис, задом наперед!» И этим присловьем, будто кнутом, хлещут всех отстающих.
Он опять остановился на обочине дороги. Ветер тихо шуршал в порыжелой ржаной стерне. Сумрак собирался по оврагам, а оттуда поднимался в гору, укрывая все своими серыми крыльями. Где-то мычало стадо, которое гнали с пастбища. Лаяла собака. Неподалеку, все глубже уходя в темноту, маячили эти треклятые бодяки, из-за которых сегодня весь сыр-бор загорелся.
«Завтра тут все соберутся, — с горечью подумал Паурис. — А может, и не все? Ведь и Жельвис против выступал, и Рузгис… Их-то наверняка не будет…»
Эта мысль его отчасти утешила. Не он один завтра глаз не покажет. Но облегчения хватило ненадолго. Что Жельвис не выйдет — понятно. На всех косится, все ожидает каких-то перемен. Опять же Рузгис — коня у Алаушаса одалживает, на Сточкусовой телеге ездит… Не осмелится. Неужто и ему, Паурису, с ними заодно?..
«А коли идти, то с чем?» — продолжал он свои раздумья, плетясь дальше.
Вспомнил, что, когда запахивали картофельное поле, он бросил плуг в конце пашни. Опять же хомут. Не то под навесом возле телеги, не то в сарае, где картошка для свиней, а может, и в стойле остался. А постромки — узелок на узелке, сплести бы новые. Пока все приладишь, пока выберешься — уж и полдник.
И он представил себе — завтра явится в поле, а другие уже десятую борозду ведут. Все обернутся с ухмылкой, а кто-нибудь, как всегда, подденет:
— О! И Паурис из сонной деревни пожаловал! Как всегда, как всегда…
На глаза набегали тяжелые, горячие слезы обиды. Паурис до боли стиснул руки.
— Вот так… — зашептал он. — И завтра так, и послезавтра, и…
И вдруг выпрямился во весь рост, вскинул кверху кулаки.
— Ну, погодите! — погрозил он кому-то невидимому, глотая слезы. — Я вам еще покажу! Всем покажу!..
Четырнадцать лет прожила Рузгене со своим мужем, а еще никогда не видела его таким неразговорчивым, как в тот вечер. Слонялся из угла в угол, щупал вещи словно чужими руками, а на вопросительные взгляды домочадцев отвечал какой-то диковинной ухмылкой.
— Не заболел ли, Повилас? — затревожилась жена. — Может, липового цвета отварить? Что с тобой?
— Ничего, — тихо, словно виновато, отвечал Рузгис, — не тревожься. Все в порядке…
Жена минутку помолчала, следя за странно изменившимся мужем и обдумывая его рассказ про сходку.
— Стало быть, Алаушаса со Сточкусом так и не принимают?
— Нет… А чего Алаушас заходил?
— Звал ржаное жнивье запахивать. Тебе бы с ним поговорить, Повилас. Как же это?
— Толковал я с ним. Какое еще жнивье? Я все отработал.
— Говорит — за семена, что весной брали. Но послушай, Повилас, коли Алаушаса не приняли, так и тебе нельзя идти. Еще обозлится… И, как нарочно, звал завтра на жнивье. Бог весть что подумает.
— А я и не собираюсь…
— Вот и хорошо, вот и хорошо, пусть и другие знают! Чего ж не принимать? Разве это не люди? Алаушас нам семян дал, Сточкус телегу одалживал, а тут вдруг… Что бы ты без них делал? Не ходи — и все!