Савелий Леонов - Молодость
Нестройно хлопали винтовки. На левом фланге рыжий жеребец сбросил кавалериста и с громким ржанием умчался назад. Но другие латыши неслись прямо на боевые порядки белых…
Гагарин отступал к Спасскому. В небе рвалась шрапнель, провожая корниловцев на исходный рубеж.
Глава тридцать третья
Октябрьские дожди сменялись снегопадами, ветер лизал шершавым языком тускнеющие бугры и дороги, а вскоре начинал трещать гололед, секла каленым бекасинником небесная крупа и к ночи запевала со всеми подголосками коварная вьюга. Не было конца ненастью.
Обычно в эту пору замирали увалистые орловские поля, переходившие на западе в голые кромские степи и черные вырубки дмитровских лесов. Крестьяне, намолов с осени муки для хлеба и надавив конопляного масла, чтобы было чем подсластить похлебку, сидели в избах, словно пчелы на зимовке. Мужики изводили вороха свежего лыка, обувая семью; бабы пряли лен и шерсть, ткали холстину и сукно — в приданое дочерям. Одни хищные волки рыскали по заснеженным бурьянам, петляли возле деревенских гумен настырные лисы-огневки, да заяц-русак лакомился в приречном лозняке ветками сломанной осины.
Уже запамятовали люди рассказы дедов, как в былые времена на их земле решалась участь родины, как наймит польской шляхты Лжедмитрий спалил древний город Кромы, отбиваясь от войск Бориса Годунова… После смерти первого самозванца шляхта выставила другого, прозванного впоследствии Тушинским вором, который отсюда же изловчался при содействии конницы пана Рожинского ударить на Москву… Но не пришлось тогда навязать русскому народу иноземное иго!
И вот, спустя три века, вновь сверкнуло острие вражеского клинка у сердца Отчизны.
Опять исчез в дыму пожарищ город Кромы, став центром битвы армии четырнадцати держав с полками Советской России. Весь мир следил за исходом этого необычайного сражения. На географических картах искали крошечную точку, где встретились две силы, две ненавистные друг другу системы — свет и тьма, молодость и старость.
«Действительно, история как бы повторяет здесь народную драму, — думал Орджоникидзе, проходя по налитому сумраком ночи окопу и едва различая припавших к брустверу красноармейцев. — Но зато сейчас кровь льется во имя правды и свободы, о которых раньше лишь мечтал человек! Правда и свобода жили в сказках, песнях — от седой древности до наших дней. Однако ни разу еще люди не увидели их так близко, ни разу не почувствовали такой гордости и счастья в сердце своем! Это и есть залог победы!»
Орджоникидзе неотлучно находился в войсках, С той минуты, когда в его мозг запало подозрение, что фронтовые неудачи — дело рук злонамеренных обитателей высоких штабов, он сделался особенно зорким и настороженным. Он спал в автомобиле или на коне при переезде из части в часть, ел солдатскую пищу. В наступлении оберегал Ударную группу от вражеских ловушек, почему-то не учтенных авторами строгих оперативных приказов.
И хотя фронт продолжало лихорадить, Орджоникидзе не боялся кризиса. Ведь врага не только удалось остановить, но советские бойцы заставили его попятиться, вырвав из когтей город Кромы. А тем временем соседние армии пополнялись и приводили себя в порядок. Сто тридцать тысяч штыков, шестьсот орудий и три тысячи пулеметов преградили путь добровольцам белого юга.
Орджоникидзе уже видел завтрашний день: бегущие толпы — остатки «цветных» дивизий, брошенные на дорогах обозы, панику у врага. Не для завершения ли этой картины к Воронежу подтягивался конный корпус Буденного — против «Донской стрелы» Мамонтова и «волков» Шкуро?
— Что там случилось? — спросил Орджоникидзе командира штурмового полка, заслышав странные шорохи и голоса людей в лощине. — Противник зашевелился?
— Нет, Григорий Константинович, — это мужичок-подводчик улизнул от белых. Целый воз винтовок нам доставил — сто тридцать штук.
— Интересно!
Орджоникидзе плотнее застегнул шинель, надвинул глубоко на лоб фуражку и большими, по-кавказски легкими шагами направился в лощину. Командир полка шел следом, докладывая результаты предпринятой разведки. Это был рослый, немного замкнутый парень из рижских рыбаков, поднятый волной революции за храбрость и врожденный ум на новое поприще. Когда он во главе своих цепей брал приступом Кромы и увидел рядом члена Военного совета армии с винтовкой наперевес, простое сердце его, измученное сомнениями и тревогой, наполнилось братской привязанностью к мужественному грузину, которому приходилось вмешиваться и отменять распоряжения капризных рутинеров и замаскированных предателей, быть одновременно военачальником и солдатом.
— Перед нами, Григорий Константинович, происходит какая-то перегруппировка. К утру может начаться серьезное дело!
— Что за перегруппировка? Меняют потрепанные части? Усиливают свежими формированиями?
— Это не установлено…
— Плохо! А огневые средства? Пора нам добывать точные сведения! Надо перенимать опыт у таких следопытов, как Осип Суслов в седьмой дивизии. Тот с пустыми руками не возвращается из поиска.
И, прислушиваясь к подозрительной тишине, Орджоникидзе добавил:
— Дело может возобновиться не к утру, а в любую минуту!
Они подошли к худой, перевалившейся от усталости кляче, запряженной в телегу. Сбоку темнелась фигура крестьянина в зипуне, с заиндевелой бородой.
— Здравствуй, дед, — сказал Орджоникидзе,
— Доброго вам здоровья, сынки, — глухо отозвался простуженный голос. — Нельзя мне, служивые люди, притулиться чуток возле той избенки? Глядишь, потише будет…
— Сделай милость, поезжай. Да зайди в избу — обогрейся!
— Спаси вас христос на добром слове! Но-о, Машка, трогай!..
Кляча дернула, обледенелые колеса завизжали, и воз двинулся к одной из крайних хижин кромского предместья. Орджоникидзе и командир полка опередили крестьянина и вошли в помещение, покинутое жильцами. Сейчас тут находился пункт медицинской помощи.
Пожилой фельдшер с нахмуренно-казенным лицом и два молодых санитара встали при виде начальства.
— Раненые есть? — спросил Орджоникидзе.
— Никак нет, товарищ член Военного совета, — вытягиваясь, заученным старо-казарменным речитативом докладывал фельдшер. — Убитых погребли согласно воинского распорядка… Тяжелораненые отправлены в лазарет! Двое — с контузией и легкой пулевой раной — вернулись в строй! И Мартына тоже, — он посмотрел на командира полка и невольно вздохнул: —… тоже погребли…
Мартын был земляком командира полка и другом детства. Час тому назад, отбивая контратаку, он перехватил на лету вражескую гранату, чтобы вернуть обратно… Граната разорвалась в руке, и его изуродованное тело унесли санитары.
Все постояли молча, отдавая долг чести, мысленно прощаясь с боевым товарищем. Затем Орджоникидзе снял ремень с тяжелой кобурой маузера, расстегнул крючки шинели, повесил на гвоздь фуражку. В зачесанной над выпуклым лбом шевелюре и пушистых усах белела спутница человеческих страданий — седина.
— Чаек найдется?
— Так точно!
На столе звякнули железные кружки, заклокотал снятый с печурки объемистый чайник. Серая струйка пара поднималась из прокопченного, задорно-выгнутого носика к низкому потолку, скрадывая свет керосиновой лампы.
Присаживаясь к столу, Орджоникидзе взял кружку с чаем и грел об нее озябшие руки.
— Большой ценой оплачиваем мы нашу победу, — заговорил он в раздумье. — Дорого, очень дорого обходится нам счастье будущего! Во имя светлой радости грядущих веков уходят из жизни люди, о которых будут написаны тома! Сейчас я узнал о гибели ветерана питерского подполья Ивана Быстрова… Этот человек отдал всю молодость революционной борьбе. Он спасал меня в двенадцатом году, после Пражской конференции, от жандармерии на Васильевском острове… А в семнадцатом, когда я приехал из ссылки, Быстрова уже не оказалось в Питере. Мобилизованный в царскую армию, он пропал без вести на австрийском фронте. И вот теперь стало известно, что летом прошлого года Иван вернулся из плена, был тотчас послан с государственным заданием на Орловщину, даже не успев навестить семью, и там его убили кулаки.
— От кого вы узнали, Григорий Константинович? — участливо спросил командир полка.
— От шофера Найденова.
И опять наступила тишина. Играл тоненькими колокольчиками чайник. Мигала лампа. С простудным скрипом приоткрылась дверь. За порогом стоял подводчик, не решаясь войти.
— Шагай, дед, не бойся, — здесь чужих нет, — позвал Орджоникидзе. — Чаю хочешь?
— Не откажусь, добрый человек. Должно, кости моя насквозь промерзли… От жилья, вроде собаки бездомной, вовсе отбился, — старик снял бараний треух, покрестился в святой угол и, надламывая задубенелые складки зипуна, присел на табуретку.