Евгений Воробьев - Незабудка
Потом я сидел, разморенный теплом, за столом. И стыдно сказать, ни о чем не мог думать, кроме еды. Сидел и глотал слюну.
На стул рядом со мной взобралась девочка. Она без особого любопытства взглянула на меня ясными синими глазами и принялась что-то рассказывать. Я понял, что она уже накормила дедушку.
Где же Тереса? Я заглянул в переднюю и обомлел: она стояла перед зеркалом! Глаза горели живым блеском. Нарядная кофточка. Платок откинут на плечи. Руки обнажены. Пепельные волосы скручены тяжелым жгутом на затылке.
Да, Тереса в самом деле очень похожа на мадонну, смотрящую с иконы. Только вот эта ямочка, едва приметная на впалой щеке, и яркие, чуть припухшие губы на бледном лице.
Неужто для меня Тереса нарядилась, для меня прихорашивалась перед зеркалом, прежде чем выйти к столу? Странно, почти невероятно — кто-то еще хочет мне понравиться!
А может, она пыталась вернуть мне утраченный вкус к жизни? Она как бы говорила: «Не смей думать, Тадеуш, что жизнь от тебя ушла. Не теряй бодрости, а главное — веры. Храни, свято храни присутствие духа. Тогда ты сохранишь и человеческий облик. Голову выше, милый! Ты еще нравишься молодой, красивой женщине! Ты сам теперь видишь — какой красивой! А нравиться такой красивой женщине — это, поверь мне, Тадеуш, совсем не так мало! Если сказать всю правду, — это, Тадеуш, очень и очень много!!!»
Перед тем как приступить к обеду, Тереса обратила глаза к распятию и произнесла молитву за путешествующих. Девочка слово в слово вторила матери.
Насколько уразумел, я был назван убогим и сирым странником, которому следовало дать пропитание, исцелить от болезней, дать в спутники ангелов и показать дорогу домой так, как бог показывает птицам небесным путь к старым гнездам...
Честно говоря, я с нетерпением ждал, когда окончится молитва и можно будет взяться за ложку. Ах, этот запах наваристого, дымящегося супа! В нем плавали кусочки самого настоящего мяса.
Я старался не выглядеть жадным, но вряд ли это удалось: глотал, все время обжигаясь. На второе Тереса подала овсяные хлопья с мармеладом. Затем пили желудевый кофе с сахарином. Разве все это можно назвать обедом? Божественный пир!!!
Но я после такого пиршества не наелся. Я же не просто проголодался перед обедом. Дистрофик со стажем, кандидат в «доходяги». И борода разучилась расти, как ей положено, и ногти стали совсем мягкими — не сразу застегнешь свою угольную шинель на крючки и пуговицы!
Только человек, который сидел в немецком концлагере или пережил ленинградскую блокаду, может представить себе это: чем он больше ест, тем острее чувствует голод. И беда, если не остановиться вовремя.
«Ну, не жадничай, ну, прошу тебя, будь сдержанней, — уговаривал я того, другого, который не мог унять дрожи в руках, удержаться в рамках приличия. — Не хватай с тарелки хлеб, ты же отлично видишь — осталось всего два ломтика. Когда-то у тебя было самолюбие, чувство собственного достоинства, гордость. Все потерял! Ну, а стыд? Стыд-то остался? И стыда нет?! У-у-у, ничтожество, презираю тебя! Бесстыжие глаза...»
Как найти управу на того, другого, который ведь тоже «я»? Он продолжал своевольничать — опустил глаза и потянулся за последним ломтиком хозяйского хлеба.
Вряд ли Тереса догадывалась, что я встал из-за стола голодный. И хорошо, что не догадывалась! Она так старалась, она скормила мне столько всякой всячины, да не в коня корм...
Неужто так и придется прожить впроголодь дни, отмеренные судьбой? Даже перед смертью не наемся досыта? Так и встречу свою минуту с голодной слюной во рту?..
Один день провел я в комнате Тересы, но стал другим человеком. Право, не знаю, удастся ли это вам пояснить. Дело не только в том, что я впервые за много-много месяцев так сытно поел, хотя и не насытился. И не в том дело, что милосердные руки смыли с меня пот и грязь. Самое главное — я вновь почувствовал, что у меня есть будущее. Ну, а если моему вновь обретенному будущему суждено скоро оборваться — хотя бы один палач заплатит своей жизнью за мою!
Просто невероятно, до чего быстро возвращались ко мне силы. Воскрешение из полумертвых! Тереса не просто выкупала меня, а спрыснула волшебной живой водой...
И чем более сильным чувствовал я себя, тем неотвязнее становилась мысль о бегстве. Пока нашу колонну погонят из шахты обратно, пока к дому подойдет, не вынимая рук из карманов, узкоплечий, мордастый обершарфюрер — я смогу убежать ох как далеко!
Нужно долгие месяцы прожить за колючей проволокой, чтобы понять цену свободы.
Бежать, бежать, бежать куда глаза глядят, вот и одежда теперь позволяет...
Да, у меня появилась в тот день возможность побега. Но имел ли я право убежать? Если бы старик не лежал в параличе, я бы уговорил Тересу бежать вместе с дочкой. Но бросить беспомощного старика? Вот он снова прокряхтел, застонал за дверью...
Очевидно, Тереса, которая уложила девочку в кровать, а сама сидела у лампы и пришивала пуговицы к шинели, понимала мое состояние.
А я молча смотрел на Тересу, склонившуюся над шитьем, — голова в ореоле волос, позолоченных светом, — смотрел на ее маленькие, проворные руки, огрубевшие от работы; руки были совсем смуглыми при свете лампы.
Все тревожнее я прислушивался — вот-вот раздастся гудок шахты, конец смене.
Тереса предупредила — гудок громкий, он хорошо слышен в комнате, за двойными рамами.
Ждал я, ждал гудка, а он оказался все-таки неожиданным! Да так и ударил в уши, словно проревел на крыльце дома!
Теперь я уже мог точнее вести счет минутам, они текли безвозвратно. Вот клеть подняла последнюю партию лагерников. Вот они уже выстроились на аппель; эта перекличка проходит быстро, потому что эсэсовцы сами торопятся. Вот колонна потянулась к воротам шахты. Вот уже Банных месит мокрый снег своими огромными сапожищами, которые просят каши, а вслед за ним по мостовой волочат ноги другие...
Близилась минута возвращения в лагерь.
Свобода была так близка, что, казалось, я мог коснуться ее рукой. Но это лишь призрак свободы, добрый, но бесплотный призрак.
Признаюсь, я был сильно подавлен и не удержался, посетовал вслух на злую судьбу.
И тогда Тереса, не поднимая головы от шитья, — лишь пальцы ее дрогнули и перестала сновать иголка с ниткой, — заговорила со мной.
Пан Тадеуш называет себя несчастным. Конечно, он имеет для этого основания. Но для того чтобы считать себя несчастным, пану нужно меньше сил, чем для того, чтобы чувствовать себя счастливым. Ах, это гораздо труднее — не признаваться себе в том, что несчастен. Несмотря на все несчастья! И зачем пан Тадеуш говорит со вздохом — «злая судьба»? Вера в судьбу, слепое подчинение ей очень удобны для безвольных людей. Всегда можно сослаться на судьбу, на провиденье, даже на святого Езуса. Так легче оправдать свое малодушие...
Конечно, я мог бы сказать кое-что в свое оправдание, но не имел права раскрывать наши лагерные дела.
И тут, по-прежнему не подымая головы, как бы между прочим, Тереса сказала, что убежать из лагеря — еще не самое трудное. А самое трудное — убежать из лагеря и не быть пойманным.
Самый надежный из всех известных ей планов — заблудиться в шахте, не подняться после смены на поверхность. Выждать под землей, пока придет Червона Армия. По-видимому, речь идет о двух или трех неделях. В шахте работают надежные люди. Они помогут заблудиться. А еще есть добрые люди, которые прокормят нескольких беглецов.
Нужно лишь найти на двести шестьдесят втором горизонте машиниста насоса по имени Стась и попросить у него табачку: «Бардзо проше едну понюшку. Меня привела до вас святая Барбара». Если Стась ответит, что дорога верная и даст понюхать табачку, значит, с ним можно обо всем договориться.
Разыщу, во что бы то ни стало разыщу Стася на двести шестьдесят втором горизонте!
— Вручаю тебя провиденью, — сказала Тереса на прощанье. — Буду молиться за тебя. Выше голову, россиянин!..
Мы стояли на крыльце дома. Улица уже вобрала в себя стекающую под гору колонну пленных. Все отчетливее слышалось тяжелое шарканье сотен ног и лающие окрики «хальт», «шнель», «форвертс». Опережая колонну пленных, ветер нес запахи давно немытых тел, прокисшего шинельного сукна и зловонных портянок — утром я не ощущал этих удушливых запахов с такой остротой.
Напоследок Тереса обняла меня и крепко поцеловала в губы.
Может, я и в самом деле стал чем-то дорог Тересе? Какой-то философ утверждает, что нам дорог не тот человек, кому мы многим обязаны, а тот, кому мы сами сделали добро, на кого потратили силы души.
Может, в том прощальном поцелуе отпечаталась горькая тоска молодой женщины о любимом, который еще неизвестно, вернется ли и когда? Может, Тереса хотела вдохнуть в меня жизнь?..
5
Среди редких прохожих на тротуаре показался обершарфюрер. Черная фуражка с высокой тульей виднелась издали. Бархатный воротник шинели поднят.