Владимир Тендряков - Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Ветер ворвался в окно, прошелестел газетой на полу, во дворе вдруг взревел мотор, взревел и, словно испугавшись, заглох. И в комнате и во дворе наступила тишина. Валя разжала руки.
— Мне пора…
Она, избегая встретиться со мной. взглядом, стала приводить себя в порядок. Последний раз я наблюдал за ней. Родные, знакомые мне руки, ширококостные в запястье и узкие, хрупкие в кистях, наклон шеи, волосы, которые она поправляла сейчас, — все, все знакомо и дорого! Неужели в последний раз?..
Медленно, бок о бок, касаясь локтями, мы спускались ступенька за ступенькой по лестнице.
А во дворе в это время происходило что-то необыкновенное. Уже нагруженная, увязанная, укрытая брезентом машина снова разгружалась. Вокруг нее, сутулясь больше обычного, ходил Ващенков. Часть вещей была снята с кузова и лежала на траве.
Валя остановилась, ухватилась за мой локоть.
Ващенков, высокий, сгорбленный, с устало качающимися у колен тяжелыми руками, медленно подошел к нам. Глядя прямо в лицо Вале, негромко, чтоб только мы одни слышали, но твердо произнес:
— Валя, ты остаешься. Я так хочу.
Валя прижималась к моему локтю. Возле машины возились шоферы, кидали на нас пытливые взгляды, с улицы наблюдали любопытные.
— Тут я вещи снял… Там и мое… — Запавшими глазами он угрюмо и спокойно глядел на Валю.
— Что это? — слабо спросила она.
— Валя, я все знаю. У нас уже ничего быть не может. Будешь ждать разрыва. Иди домой. Иди… — Ващенков повернулся ко мне: — Андрей Васильевич, с вами я хотел бы поговорить наедине. Идемте!
Я отстранил от себя Валю.
— Вертухов! — крикнул Ващенков одному из шоферов. — Увязывай оставшиеся вещи — и на станцию. Приеду к поезду.
Ващенков медлительным, тяжелым шагом направился со двора. Я, глядя в сутуловатую, с выступающими лопатками спину, шел послушно за ним.
16В нашей чайной, кроме общего зала с буфетной стойкой, двумя рядами столов, неизменными фикусами в деревянных кадушках, была еще маленькая комнатка с одним столом — на всякий случай, для особых гостей.
В эту комнату и привел меня Ващенков. Сразу же, поскрипывая протезом, появился сам Трофим Коптелов, бывший разведчик, вернувшийся с фронта без ноги и с набором орденов, теперь заведующий чайной.
— Петр Петрович…
— Организуй нам чего-нибудь, — попросил Ващенков, — только побыстрей.
Взгляд Трофима Коптелова стал проникновенно пытливым. Он неуверенно помялся, но уточнять просьбу не решился, молча повернулся и скрылся за дверью.
Ващенков сидел, облокотившись на стол, подперев голову руками, молчал. Я глядел на его большой, покрытый морщинами лоб, крупный мясистый нос, опущенные веки. Этот человек ничего не сделал мне плохого. Почему людям так скупо отпускается счастье? Почему непременно приходится переезжать чью-то судьбу?
Девушка-официантка принесла накрытый салфеткой поднос, и на столе появились стаканы, пол-литра водки, сыр, холодное мясо. Загадочное „чего-нибудь“ прозорливый Трофим Коптелов понял по-своему.
Девушка ушла, старательно прикрыв за собой дверь.
— Что ж… — Ващенков разлил по стаканам водку. — Прошу, ежели желаете. — По-прежнему не глядя на меня, спросил: — Понимаете, что вы сейчас сделали?
— Понимаю, — ответил я.
Снова молчание. Ващенков разглядывал налитые стаканы.
— Не трудно понять… Я не сентиментальный человек, немало видел, немало пережил, могу при нужде быть и жестоким. Уж я бы сумел оттолкнуть вас в сторону. Да, оттолкнуть, без всякой жалости! И что вас жалеть? Вы еще молоды, вы оправитесь. А скажем, и не оправитесь… Вы мне чужой. Но Валя… Я ее просил спасти меня, не отнимать последнее. Да, просил! Не часто прошу. Она не из тех, кто ради собственного благополучия без угрызения совести затопчет другого. Согласилась, не отказала. А я решил принять эту жертву. Не легко было принять. Какое я имею право спасать себя ее несчастьем! Ее!.. Того человека, которого больше всего люблю. Больше себя…
Он глядел на меня своими запавшими голубыми глазами, глазами больного ребенка, которому непонятно почему приходится выносить страдания.
— Вы… — вглядывался он в меня. — Неужели вы такой, какой ей нужен? Ой ли?! Может, она ошибается? Она мечтатель, в каком-то роде не от мира сего, от нашего практического, здравого, трезвого, большей частью не поэтического, а прозаического мира. Впрочем, любой мир в любые времена был прозаичен. Ей же нужен человек, который бы прозу жизни перекладывал на стихи. Тогда она станет и другом, и женой, и силой, толкающей вперед. Вы тот человек? Не верю! Ошибается. Может, опомнится, уйдет от вас. Хот» она и во мне ошиблась, а протянула же со мной почти пятнадцать лет. Если столько и с вами протянет, то ей будет под пятьдесят. Поздно тогда уходить… Что ж, живите… — Ващенков тяжело замолчал, разглядывал нетронутые стаканы с водкой и, когда молчание стало невыносимым, повторил: — Живите счастливо. Не подумайте, что красуюсь. Впрочем, что бы вы ни подумали, для меня не так уж важно.
Впавшие виски, тяжело нависший нос, глаза, старательно прячущие от меня взгляд, складка крепко сжатого рта, судорожно напряженная… Пытается и не может спрятать боль. Я не дерево, я живой человек, не могу не отвечать на боль болью. Складка рта, дрожащая от напряжения… Жалость, стыд, чувство вины, нет сил — жжет, хоть кричи!..
Стоят непочатые стаканы с водкой. Протянуть бы руку, опрокинуть залпом, оглушить мозг, остудить кровь. Но Ващенков не притрагивается к своему стакану.
— Все-таки жалею, что прощаться вас допустил. Не допусти, уехал бы с Валей. А там, кто знает, как бы еще получилось.
— Пришел бы провожать, — сказал я.
— Даже если б я стал поперек дороги?
Я промолчал.
Ващенков поднял на меня глаза и секунду, показавшуюся мне бесконечной, безжалостно вглядывался. И по всей вероятности, он понял, что я испытываю, потому что с хмурой поспешностью отвернулся, заговорил:
— Выпейте свою водку… И пойдем… Мне пора убираться, вам утрясать свои дела… Смотрите, чтоб досужие сплетни не слишком-то ее пачкали. Сумеете ли защитить?.. Кучин тут за меня остается. Он провожать меня будет, я ему все скажу. Скажу, чтоб вам помогал, чем может.
Спасибо.
— Да, что я еще хотел сказать?.. — Он потер лоб ладонью. — Наверное, думаете: «Позвал, уединился, к чему такая многозначительность?» Я и сам не понимаю: зачем этот разговор? Без него все понятно. Но не мог… молча уехать. Передайте Вале, чтоб она за меня не боялась: в омут не брошусь, травиться не стану, алкоголиком тоже не сделаюсь. Буду жить, как сумею, буду ей письма писать, к себе буду ее звать, буду надеяться… А уж если не оправдаются надежды, для разных там разводов и формальностей, скажите, всегда к ее услугам.
Он на минуту смолк, в углах сжатого рта снова появилась напряженно дрожащая складка, под правым глазом дернулся живчик. Я отвернулся, чтоб не видеть его. Я боялся, что не выдержу, попытаюсь что-то сделать, а сделать ничего нельзя. Ничего!.. Кроме ненужных и постыдных глупостей.
— Берегите Валю… — выдавил он из себя.
Не поднимая на него глаз, я отвернулся к стакану, залпом, не чувствуя вкуса водки, выпил.
Ващенков встал, поднялся и я. Он стоял передо мной, выставив вперед изрезанный морщинами большой лоб, со свисающими руками, внешне спокойный, сумрачный, решительный.
— Еще одно. Когда вы были в городе, видел ли кто вас из знакомых?
— Лещев видел.
— Не то. Из загарьевцев кто-нибудь видел?
— Вроде нет.
— Должно быть, кто-то видел. В обком на вас чья-то досужая рука анонимку написала. Не точно это, но догадываюсь. Очень скоропалительно решили меня перебросить. Боятся за авторитет, спасают меня. До сих пор на мои просьбы приходили только отказы. Имейте это в виду. Вале не говорите. Незачем. Берегите ее…
По заполненному людьми залу Ващенков прошел твердой поступью, с непроницаемо-спокойным лицом. Возле крыльца чайной его ждала «Победа». Шофер при его появлении зашевелился за рулем.
Ващенков протянул мне руку:
— Прощайте.
Я пожал ее:
— Прощайте, Петр Петрович.
Во всех окнах чайной виднелись лица.
Ващенков сел рядом с шофером, уткнул подбородок в грудь, приказал:
— Побыстрей к поезду.
Я стоял, пока машина не свернула за угол.
17Валя сидела одна в комнате, снова беспорядочно заваленной нераспакованными вещами. Она поднялась мне навстречу:
— Уехал?
— Уехал.
Она снова опустилась на ящик, взгляд ее был рассеянный, руки неспокойно двигались, то поправляли юбку, то ощупывали шершавые доски ящика, то трогали сумочку на коленях, и все это при отсутствующем, рассеянном взгляде.
Я почувствовал, что она не просто жалеет его, а она любит его, любит, пожалуй, в эту минуту больше, чем меня. И я прощал ей это, я понимал ее, я сам был подавлен, уничтожен поступком Ващенкова, признавал его превосходство над собой.