Александр Серафимович - Советский рассказ. Том первый
Они вышли, молча пошли по темной улице.
— Скоро рассвет, — сказала Ольга Андреевна.
Над заречной стороной синело водянистое небо. Кузьмин заметил, что Ольга Андреевна вздрогнула.
— Вам холодно? — встревожился он. — Зря вы пошли меня провожать. Я бы и сам нашел дорогу.
— Нет, не зря, — коротко ответила Ольга Андреевна.
Дождь прошел, но с крыш еще падали капли, постукивали по дощатому тротуару.
В конце улицы тянулся городской сад. Калитка была открыта. За ней сразу начинались густые, запущенные аллеи. В саду пахло ночным холодом, сырым песком. Это был старый сад, черный от высоких лип. Липы уже отцветали и слабо пахли. Один только раз ветер прошел по саду, и весь он зашумел, будто над ним пролился и тотчас стих крупный и сильный ливень.
В конце сада был обрыв над рекой, а за обрывом — предрассветные дождливые дали, тусклые огни бакенов внизу, туман, вся грусть летнего ненастья.
— Как же мы спустимся? — спросил Кузьмин.
— Идите сюда!
Ольга Андреевна свернула по тропинке прямо к обрыву и подошла к деревянной лестнице, уходящей вниз, в темноту.
— Дайте руку! — сказала Ольга Андреевна. — Здесь много гнилых ступенек.
Кузьмин подал ей руку, и они осторожно начали спускаться. Между ступенек росла мокрая от дождя трава.
На последней площадке лестницы они остановились. Были уже видны пристань, зеленые и красные огни парохода. Свистел пар. Сердце у Кузьмина сжалось от сознания, что сейчас он расстанется с этой незнакомой и такой близкой ему женщиной и ничего ей не скажет — ничего! Даже не поблагодарит за то, что она встретилась ему на пути, подала маленькую крепкую руку в сырой перчатке, осторожно свела его по ветхой лестнице, и каждый раз, когда над перилами свешивалась мокрая ветка и могла задеть его по лицу, она тихо говорила: «Нагните голову!» И Кузьмин покорно наклонял голову.
— Попрощаемся здесь, — сказала Ольга Андреевна. — Дальше я не пойду.
Кузьмин взглянул на нее. Из-под платка смотрели на него тревожные, строгие глаза. Неужели вот сейчас, сию минуту, все уйдет в прошлое и станет одним из томительных воспоминаний и в ее и в его жизни?
Ольга Андреевна протянула Кузьмину руку. Кузьмин поцеловал ее и почувствовал тот же слабый запах духов, что впервые услышал в темной комнате под шорох дождя.
Когда он поднял голову, Ольга Андреевна что-то сказала, но так тихо, что Кузьмин не расслышал. Ему показалось, что она сказала одно только слово: «Напрасно…» Может быть, она сказала еще что-нибудь, но с реки сердито закричал пароход, жалуясь на промозглый рассвет, на свою бродячую жизнь в дождях, в туманах.
Кузьмин сбежал, не оглядываясь, на берег, прошел через пахнущую рогожками и дегтем пристань, вошел на пароход и тотчас же поднялся на пустую палубу. Пароход уже отваливал, медленно работая колесами. Кузьмин прошел на корму, посмотрел на обрыв, на лестницу — Ольга Андреевна была еще там. Чуть светало, и ее трудно было разглядеть. Кузьмин поднял руку, но Ольга Андреевна не ответила.
Пароход уходил все дальше, гнал на песчаные берега длинные волны, качал бакены, и прибрежные кусты лозняка отвечали торопливым шумом на удары пароходных колес.
1945
ВЛАДИМИР ФОМЕНКО
ПАСЕЧНИК
Не достав ни подводы, ни проводника, я расспросил дорогу и поздним вечером пошел на пасеку Григория Смирдова. Плутать пришлось долго, чуть ли не полночи, и, когда наконец показались белеющие при луне ульи, я сел на землю передохнуть.
Место вокруг было открытое, привольное. Стояла тишина, и только где-то, может, за километр, выкрикивал перепел свое извечное: «Пить по-дем! Пить по-дем?», а другой, совсем возле меня, коротко, в одно слово, отвечал: «Питьподем!» — и было слышно, как он, задевая былки, перебегал в сухой придорожной траве.
Мальчишка лет тринадцати, с берданкой в руках, подозрительно осмотрел меня при зыбком ночном свете и, успокоившись, сказал, что он здесь сторожует, а хозяин уехал в колхоз за подкурочной серой и к утру вернется.
Яркая белая луна висела над головой; в ее свете ульи темнели продолговатыми отверстиями летков. Было росно. Нудный дневной ветер улегся, и кусты лесополосы застыли над вытянутой, точно шнур, дорогой. Мальчик, говоривший вначале хриповатым басом (должно быть, от испуга и чтоб напугать меня), теперь заговорил своим, детским голосом:
— Вы, дядя, аж из района?.. Ого!.. Вы ложитесь да спите. До колхоза четырнадцать километров, куда вам деться! Смирдов приедет — не заругает…
Прямо меж ульями стояли два жиденьких дощатых топчана. Мальчик сел на один и, немного подержав берданку (видимо, опять возникло опасение: «Что оно за человек?»), положил ее в головах. Я с наслаждением лег на другой топчан, вытянул усталые ноги и через минуту заснул.
Когда меня разбудили легкие, быстрые шаги, на дворе светало. Перед топчаном, придерживая за руль велосипед, стоял стройный, как веточка, паренек в кубанке, лихо брошенной с затылка на правую бровь.
— Здравствуйте! — сказал он. — Вы кто будете?
Я назвал себя.
— Очень приятно! Я пасечник Смирдов.
С представлением о пасечнике мог быть связан любой человек, только не этот парень, который стоял сбоку, поблескивая из-под кубанки бедовыми глазами.
— Здорово ночевалось?
По фигуре и по выговору он напоминал нижнедонского казачка с близкого к районному центру хутора. Говорил он на резкое «г» и вместо «идет» смачно произносил «идеть», был мал ростом, сух в стане и широк в груди, украшенной медалями.
— Вы по какому вопросу прибыли?.. А-а, насчет получки дополнительной оплаты пасечникам! — Он свистнул. — В нашем колхозе получишь! «Два белых, третий как снег…» Во время качки и все правление, и сам председатель тут. Пока едят мед, покупают языками и краску и лесоматериал для пасеки. Кончилась качка — ни одного днем с огнем не найдешь.
Он положил наземь велосипед, привычным движением заправил гимнастерку под широкий офицерский ремень.
— Ставлю им вопрос: «Хватит брехать. Стыдно». Не понимают. Такие… — Он было открыл рот, но сдержался, начал откручивать краник бака над пчелиной поёнкой.
Проложенные внизу дощечки с ровчиками за ночь высохли и теперь впитывали в себя медленную капель. Покончив с краником, он все-таки мастерски выругался и легкой походкой пошел к контрольному улью, стоящему на весах. Откинув назад голову, расставив ноги в коротких «цыганских» сапожках, он взвешивал улей, пощелкивая ногтем по никелированному балансу.
— Тэ-эк…
Пригляделся к термометру, висящему здесь же на столбике:
— Тепло. Должно, подходящий будет взяток.
И, посвистывая, стал оглядывать тучки, застывшие на бледном горизонте. Края неба были хмарными, неясными.
Было часа четыре, но рассвет словно задержался. Яркие при луне, ульи теперь казались расплывчатыми, водянисто-серыми, воздух был мягок и беззвучен. Неожиданно ветерок тронул махры придорожного шалфея, качнул их и замер, и уже далеко от нас пошел вдоль дороги, шевельнув пушины осота, даже не подняв улегшейся за ночь пыли.
Мальчишка-сторож заворочался на топчане, поежился открытой спиной и еще плотнее намотал на голову засаленный кожушок.
Влажно, тихо… Вдруг над нами что-то прожужжало и будто горстью крошек сыпануло по ближнему улью. Смирдов нагнулся, быстро притянул меня за рукав. Еще и еще жвикнуло мимо уха, и на прилетную доску упало сверху несколько пчел. Они казались толстыми и неуклюжими от пушистой пыльцы, ножки их были облеплены крупными комками.
— Видали?.. — почему-то шепотом спросил Смирдов. — Одно слово — десятый вулик! — Он произнес не «улик», а «вулик», осторожно присел к упавшим пчелам. — Это вчерась они, уже свечерело, не выдержали, еще раз подались за взятком. Нагрузились, а тут ночь. Где-то под листом перебыли и вот вертаются…
И еще падали пчелы, качая брюшками, заползали в леток.
— Герои! — Смирдов, хлопнув ладонями по коротеньким щегольским голенищам, подтянул их и пошел меж ульев, позвякивая медалями.
— Вы кем служили, товарищ Смирдов?
— Гвардии старшиной. Командиром отделения разведки.
Через плечо на узком ремешке, лихо заброшенная назад, висела планшетка, целлулоидный воротничок плотно обтягивал розовую шею. Видно, старшина любил и умел одеваться с тем особым неуставным шиком, который отличает конников сверхсрочной службы. Его энергичное, начисто безбровое лицо было насмешливо, а когда он говорил, под тонкой кожей играли мускулы.
Пасечник… Это никак не вязалось с четкой строевой выправкой старшины, с вызывающе молодым лицом.
Он обошел ульи, снова остановился у десятого, поманил меня глазами:
— Ч-ш-ш… Слышите?
В улье словно рождалось тихое, торжественное гудение.
— Гляньте! — беззвучно зашевелил старшина губами. — Когда еще солнце встанет, а у них уж подъем. Сейчас побудка происходит… — Он на цыпочках отступил в сторону и только там трубно высморкался. — Это семья! Все четыре килограмма — рекордисты!