Юлиан Семенов - Семнадцать мгновений весны (сборник)
– Вы с ума сошли, – сказал Шелленберг, – этого не может быть…
– Мюллер мне предложил на него работать.
– А почему это Мюллер предложил именно вам?
– Наверное, его люди вышли на пастора; это наше спасение, и я должен ехать в Берн. Я стану вести пастора, а вы должны дезавуировать Вольфа.
– Поезжайте в Берн, немедленно…
– А документы? Или воспользоваться «окном»?
– Это глупо. Вас схватят швейцарские контрразведчики, им надо выслуживаться перед американцами и красными в конце драки. Нет, поезжайте к нам и выберите себе надежные документы. Я позвоню.
– Не надо. Напишите.
– У вас есть перо?
– Лучше, если вы сделаете это своим.
Шелленберг потер лицо ладонями и сказал, заставив себя рассмеяться:
– Я еще не проснулся – вот в чем дело.
14.3.1945 (06 часов 32 минуты)Штирлиц гнал машину к границе, имея в кармане два паспорта: на себя и свою жену фрау Ингрид фон Кирштайн.
Когда пограничный шлагбаум Германии остался позади, он обернулся к Кэт и сказал:
– Ну вот, девочка. Считай что все.
Здесь, в Швейцарии, небо было ослепительное и высокое. В нескольких десятках метров за спиной небо было такое же бездонное, и так же в нем угадывался размытый утренним светом желтый диск луны, и так же в этом желто-голубом небе стыли жаворонки, и так же оно было прекрасно – но это было небо Германии, где каждую минуту могли показаться белые, ослепительно красивые самолеты союзников, и от них каждую секунду могли отделиться бомбы, и бомбы эти, несшие смерть земле, в первое мгновение – в лучах солнца – казались бы алюминиево-белыми, и казалось бы тем, кто, затаившись на земле, наблюдал за ними, что падают они точно в переносицу и потом лишь исчезают, прежде чем подняться фонтаном черной весенней придорожной хляби, поскольку скорость, сообщенная им смертоносной массой, вырывала их из поля видения человеческого глаза – пока еще живого, но уже беспомощного, обреченного…
Штирлиц гнал машину в Берн. Проезжая маленький городок, он притормозил у светофора: мимо шли дети и жевали бутерброды. Кэт заплакала.
– Что ты? – спросил Штирлиц.
– Ничего, – ответила она, – просто я увидела мир, а он его никогда не увидит…
– Зато для маленького все страшное теперь кончилось, – повторил Штирлиц, – и для девоньки тоже…
Ему хотелось сказать Кэт что-то очень нежное и тихое, он не знал, как это, переполнявшее его, выразить словами. Сколько раз он произносил такие нежные, тихие, трепетные слова про себя – Сашеньке… Непроизнесенное слово, повторяемое многократно, обязано либо стать стихом, либо умереть, превратившись в невзрываемый, внутренний, постоянно ощущаемый груз.
– Надо думать только о будущем, – сказал Штирлиц и сразу же понял, какую неуклюжую и совсем ненужную фразу сказал он.
– Без прошлого нет будущего, – ответила Кэт и вытерла глаза, – прости меня… Я знаю, как это тяжело – утешать плачущую женщину…
– Ничего… Плачь… Главное, теперь все для нас кончено, все – позади…
Благие намерения
Он ошибся. Встретившись в Берне с пастором Шлагом, он понял, что ничего еще не кончилось. Наоборот, он понял: все еще только начинается. Он понял это, познакомившись с записью беседы, состоявшейся между Даллесом и агентом СС Гогенлоэ. Эту запись пастор получил через людей бывшего канцлера Брюнинга. Враги говорили как друзья, и внимание их было сосредоточено, в частности, на «русской опасности».
«АЛЕКСУ. В дополнение к отправленным материалам о переговорах Даллес – Вольф.
Препровождая при сем копию беседы Даллеса с полковником СС князем Гогенлоэ, считаю необходимым высказать следующие соображения:
1. Как мне кажется, Даллес не информирует полностью свое правительство о контактах с СС. Видимо, он информирует свое правительство о контактах с „противниками“ Гитлера. К таким ни Гогенлоэ, ни Вольф не относятся.
2. Рузвельт неоднократно заявлял о том, что цель Америки, как и всех участников антигитлеровской коалиции, – безоговорочная капитуляция Германии. Однако Даллес, как это явствует из записи беседы, говорил о компромиссе, даже о сохранении определенных институтов гитлеризма.
3. Всякая коалиция предполагает честность участников союза по отношению друг к другу. Допуская на минуту мысль, что Даллес прощупывал немцев, ведя подобного рода беседу, я вынужден опровергнуть себя, поскольку всякому разведчику будет очевидна выгода немцев и проигрыш Даллеса: то есть немцы узнали больше о позиции Америки, чем Даллес о позициях и намерениях Гитлера.
4. Я допустил также мысль, что разведчик Даллес начал „провокацию“ с немцами. Но в прессе Швейцарии его открыто называют личным представителем президента. Может ли это быть, чтобы „провокацию“ организовывал человек, являющийся личным представителем Рузвельта?
Вывод: либо определенные круги Запада начали вести двойную игру, либо Даллес близок к предательству интересов США как одного из членов антигитлеровской коалиции.
Рекомендация: необходимо дать знать союзникам, что наша сторона информирована о переговорах, происходящих в Швейцарии. Рассчитываю в ближайшее же время передать через налаженную связь новые подробности бесед, которые имеют здесь место между Вольфом и Даллесом. Впрочем, я бы не считал это беседами – в том плане, какой известен дипломатии. Я бы называл это сепаратными переговорами. Ситуация сложилась критическая, и необходимы срочные меры, которые позволят спасти антигитлеровскую коалицию от провокаций, возможно в конечном счете двусторонних. ЮСТАС».
После того как это экстренное донесение было отправлено в Центр, Штирлиц уехал к озеру – в тишину и одиночество. Ему было сейчас, как никогда, плохо; он чувствовал себя опустошенным, обобранным.
Он-то помнил, какое страшное ощущение пережил в сорок первом году двадцать второго июня – весь тот день, пока молчал Лондон. И он помнил, какое громадное облегчение испытал он, услышав речь Черчилля. Несмотря на самые тяжелые испытания, выпавшие на долю Родины летом сорок первого года, Штирлиц был убежден, причем отнюдь не фанатично, но логически выверенно, в том, что победа – как бы ни был труден путь к ней – неминуема. Ни одна держава не выдерживала войны на два фронта.
Последовательность целей – удел гения, действия которого подчинены логике. А бесконтрольная маниакальность фюрера, жившего в мире созданных им иллюзий, обрекла германскую нацию на трагедию.
Вернувшись из Кракова, Штирлиц был на приеме в румынском посольстве. Обстановка торжественная; лица гостей светились весельем, тускло мерцали тяжелые ордена генералов, искрилось сладковатое румынское вино, сделанное по рецептам Шампани, произносились торжественные речи, в которых утверждалась непобедимость германо-румынского военного содружества, а Штирлиц чувствовал себя здесь словно в дешевом балагане, где люди, дорвавшиеся до власти, разыгрывают феерию жизни, не чувствуя, что сами-то они уже нереальны и обречены. Штирлиц считал, что Германия, зажатая между Советским Союзом и Великобританией, а в недалеком будущем и Штатами – Штирлиц верил в это, – подписала себе смертный приговор.
Для Штирлица было едино горе Минска, Бабьего Яра или Ковентри: те, кто сражался против гитлеризма, были для него братьями по оружию. Дважды – на свой страх и риск – он спасал английских разведчиков в Голландии и Бельгии без всяких на то указаний или просьб. Он спасал своих товарищей по борьбе, он просто-напросто выполнял свой солдатский долг.
Он испытывал гордость за ребят Эйзенхауэра и Монтгомери, когда они пересекли Ла-Манш и спасли Париж; он был счастлив, когда Сталин пришел на помощь союзникам во время гитлеровского наступления в Арденнах. Он верил, что теперь этот наш громадный и крохотный мир, уставший от войн, предательств, смертей и вражды, наконец обретет долгий и спокойный мир и дети забудут картонное шуршание светомаскировок, а взрослые – маленькие гробики.
Штирлиц не хотел верить в возможность сепаратного сговора гитлеровцев с союзниками, в каком бы виде он ни выражался, до тех пор пока сам лицом к лицу не столкнулся с этим заговором.
Штирлиц мог понять, что толкало к этому сговору Шелленберга и всех, кто был за ним: спасение жизней, страх перед ответственностью – и все эти чисто личные мотивы маскировались высокими словами о спасении западной цивилизации и противостоянии большевистским ордам. Все это Штирлиц понимал и считал действия Шелленберга разумными и единственно для нацистов возможными. Но он не мог понять, сколько ни старался быть объективным, позицию Даллеса, который самим фактом переговоров заносил руку на единство союзников.
«А если Даллес не политик и даже не политикан? – продолжал рассуждать Штирлиц. Он сидел на скамейке возле озера, сгорбившись, надвинув на глаза кепи, острее, чем обычно, ощущая свое одиночество. – А что, если он попросту рисковый игрок? Можно, конечно, не любить Россию и бояться большевиков, но ведь он обязан понимать, что сталкивать Америку с нами – это значит обрекать мир на такую страшную войну, какой еще не было в истории человечества. Неужели зоологизм ненависти так силен в людях того поколения, что они смотрят на мир глазами застаревших представлений? Неужели дряхлые политиканы и старые разведчики смогут столкнуть лбами нас с американцами?»