Пантелеймон Романов - Русь. Том I
Медленно наступает вечер, и в теплом тихом воздухе, едва несомая легким ветерком, поднимается горьковатая хлебная пыль. Убирается последняя солома. Заканчивая дневной труд, отвеивают обмолоченную рожь. И вороха погожего зерна лежат уже на гумнах перед раскрытыми воротами сарая.
И — когда на землю спускается теплая летняя ночь и прозрачный свет месяца уже начинает скользить — в тени, на гумнах, опустевших и обезлюдевших, остаются только молчаливые скирды и покрытые веретьями от ночной росы вороха нового хлебного зерна.
XX
Своя рожь у мужиков рождалась плохо. Тощая, выпахавшаяся земля на буграх была изрезана промоинами, оврагами и скорее походила на скипевшуюся золу, чем на землю.
Тощие пары стояли все лето невспаханные, и по ним, как по выбитому току, ходила исхудавшая и не перелинявшая еще с весны скотина с висящими под животом клоками свалявшейся шерсти, с выпачканными в жидком навозе боками. А телята, — которые вечно шлялись на задворках по бурьяну, — все ходили облепленные репьями, завалявшимися в шерсть и в хвосты.
И все эти стада заморенных коров, блеющих голодным хором овец бродили по бесплодному, высохшему, как камень, полю, потрескавшемуся от жары, не останавливаясь спокойно ни на минуту. Или, завив хвосты трубками, носились как угорелые, не находя ни влаги, ни корма, в то время как пастушки, побросав на меже свои грубые рукоделья, бежали за ними с палками наперерез и проклинали свою судьбу и этот проклятый зык, который нападает на скотину.
И когда под осень после дождей приступали к посеву озимого и начинали пахать пар, то под низом оказывалась та же сухая зола: вся дождевая вода скатывалась с окаменевшей корки, и вспаханное поле имело вид взвороченного асфальтового тротуара. И сколько его ни боронили мальчишки, сидя боком на лошади и молотя ее концом обороти по обоим бокам, глыбы оставались глыбами, только становились более мелкими.
Хорошая земля была лишь у помещиков. И когда говорили о делах, то непременно рассуждали о том, что сделать, чтобы земля не сходила на нет и давала бы хороший урожай.
— Солдат Филипп рассказывал, что в иных местах ее порошками какими-то посыпают, — скажет иной раз Николка-сапожник.
— Порошки тут ни при чем, — говорил кротко Степан, стоя скромно в стороне и помаргивая больными глазами, — а вот кабы взялись все дружно, по-братски, вспахали бы прямо после уборки, она бы разрыхлела вся и урожай был бы лучше.
— Сроду пахали под самый посев, а теперь после уборки пахать будем? — говорил старик Софрон. — Оттого-то и идет все хуже, что все норовят не как люди делали, а по-своему перевернуть. Уж когда соку в ней нет, тут, когда ее ни паши, все равно много не выпашешь.
— Много не выпашешь, а немного лучше на другой год беспременно будет, — замечал Степан, — а на третий год еще немного лучше.
— А когда тебя на погост поволокут, тогда совсем в самый раз будет, — добавлял Сенька.
Один раз все после косьбы сидели под копной с прислоненными к ней косами и ели, черпая большими деревянными ложками щи из принесенных ребятишками кувшинчиков и горшочков.
— Да, видно, все свой предел имеет, — сказал кровельщик. — Никакая скотина больше своего веку не живет. Так и земля, сколько на ней ни ездить, — прибавил он, облизывая ручку своей ложки и качнув назидательно головой. — Прежде в силе была и рожала.
— Прежде по-божьему с землей обходились, — сказал Тихон столетний, — чтили ее, матушку, вот она и рожала.
— Прежде чтили, как матушку, а теперь кроем по матушке, — сказал негромко Сенька.
— Ну, бреши, да не забрехивайся, — строго закричали на него почти все. Только Андрюшка с Митькой поперхнулись кашей и упали от смеха животами на землю.
— Хоть бы их нечистые за язык повесили, прости господи, — сказала с гневом старушка Аксинья, принесшая своему старику Тихону обед — размоченный хлеб в воде с луком. Она сердито плюнула в сторону и перекрестилась.
— Бывало, с иконами по ней ходили, — сказала она через минуту, согнав с лица гневное выражение и приняв смягченное и умиленное. — Как только зеленя весной откроются да земля обвянет, так после обедни всем народом с образами на зеленя. В небе солнышко, жаворонки поют, на траве роса. Стоишь, молишься и кланяешься лбом в нее, матушку, а на душе радость так и трепыхается.
Мужики, в противоположность умиленному выражению Аксиньи, ели с серьезными, как бы равнодушными лицами, не имевшими к рассказу никакого отношения. Но стало как-то тихо: никто ничего не говорил, не зубоскалил.
— Чтили ее, матушку, — опять сказал Тихон, кончив есть и обтирая аккуратно тряпочкой свою ложку.
— Вот, значит, и урожаи бывали, — сказал Фома Короткий.
— А сеяли как!.. — продолжала Аксинья. — Выезжали с пасхальной свечкой да со святой водой, да еще святили семена-то.
Тихон слушал и, забывшись, держа вытертую ложку в руках, кивал головой, глядя перед собою вдаль.
— А как пойдет, бывало, старик с севалкой святые зерна разбрасывать, — на душе светло делается, ровно это Христос сам батюшка идет по полю, — говорила Аксинья, в умилении сложив руки перед грудью и с улыбкой глядя перед собой в пространство.
— Вот оно, значит, и выходило, когда все по порядку делали, а не зря, — сказал опять Фома Короткий.
— И люди знающие были, — заметил Софрон.
— Знающие… Это что с нечистью-то знались? — недоброжелательно спросила Аксинья.
— Про нечисть никто не говорит, а бывает такое, что шут его знает что, — не ладится, и шабаш.
— Верно, верно! — сказали голоса. — Это бывает: и свечки ставишь, и водой святой брызгаешь, — нет, не берет — как заколодило. А что-нибудь такое — глядишь: помогнуло.
— Так, значит, и надо к нечистому на поклон идти, душу продавать? — сказала Аксинья.
— Что ж поделаешь? Ежели он хорошее дело помогает сделать.
Сонный полдень стоял над жатвой. Ослепительно белые кудрявые облака столбами поднимались над желтым, покрытым копнами полем, которое необозримо расстилалось под горячим небом, пестрея белыми рубахами мужиков, красными платками нагнувшихся у своей тощей полоски жниц.
Все стали подниматься, крестясь на восток, утирая рты и поднимая с жнивья кафтаны, на которых сидели.
Потом взялись за косы.
— Уж теперь и неизвестно, чем ее пробовать, — сказал кузнец с нетерпеливым раздражением глядя на ниву, — молитва не берет, слова тоже не берут.
Все молча посмотрели на расстилавшееся перед ними бесконечное поле, как доктор смотрит на больного, причину болезни которого он найти не может, и начали, как бы нехотя, косить.
XXI
Отъезд Валентина в Петербург для баронессы Нины был полной неожиданностью и «чем-то кошмарным, вроде предзнаменования», как она сама потом рассказывала.
В этот злополучный день она поехала на почту, но уже около поворота на большую дорогу ее охватило предчувствие. Когда же она побывала на почте и там наслушалась разговоров о надвигающейся возможности войны, то предчувствие возросло до степени такой тревоги, что она немедленно должна была вернуться домой. И вот тут ее ждало то, что перевернуло всю ее девственную душу.
Она определенно, как сама потом говорила, почувствовала, что ее ожидает какой-то ужас в доме.
Торопливо выйдя из экипажа, она прошла в комнату, на ходу бросая перчатки, зонтик, пальто, — ужаса не было. Она заглянула в столовую, гостиную — там все было на своих местах. Тут она почувствовала, что ужас должен быть в кабинете Валентина и что нужно собрать все силы, чтобы решиться войти туда.
* * *Федюков, оставшись после внезапного отъезда Валентина и приняв к сведению его слова о роме и портвейне, стоявших в шкапу, поставил две бутылки на стол и, усевшись поудобнее, начал отведывать то и другое. Потом ему стало холодно, и он, поискав в передней, нашел Валентинову кавказскую бурку. Запахнувшись в нее, сел на диван и придвинул к себе столик с вином.
Сколько прошло времени — он не помнил, так как его охватило необъяснимое забытье, соединившееся с приятной дрожью от согревания под теплой буркой и с каким-то мечтательным настроением. Он смотрел на бывшие перед ним предметы в комнате, и они по его желанию превращались во что угодно — в женщин, в фантастических животных. И это было такое приятное, захватывающее отвлечение от пустой безыдейной среды, от серости жизни, что он отдался этому ощущению с новым, не испытанным еще удовольствием.
Он увлекся этим и стал из стульев делать женщин, которых заставлял обнимать себя. Такую историю он проделал с Ольгой Петровной, с Еленой Сомовой и только было хотел вызвать Кэт, как вдруг на том месте, где была дверь, по какому-то волшебству появилась баронесса Нина.
Федюков не удивился, хотя слегка был недоволен нарушением того порядка, который он установил сам в появлении женщин, и только сказал: