Александр Серафимович - Том 3. Рассказы 1906–1910
Дождь сечет, сечет, сечет наискось, стараясь хорошенько мочить лицо, и ничего не видно – нерасступающаяся тьма без конца и начала, и в ней только слышно: «Но-о, милая…» – да удары кнута, да заглушённый скрип колес, да толчки переваливающейся телеги.
Проходит час, а может, два, а может, три, – все то же.
Лошадь уже не думает. Она шатается, свистит дыханье. Копыта редко, судорожно, с усилием выпрастываются из засасывающей грязи, и все так же ничего не видно.
Не думает и мужик, только хлещет лошадь в темноте, и темное смутное пятно его фигуры покачивается на передке.
Не думает и барин. Задремывает, и тогда телега, и возница, и лошадь, и тьма, и дождь уплывают, и он мягко качается, и, не поражая необычностью, то ржет его тройка, распустив хвосты, подняв головы с раздувающимися ноздрями, бежит, гулко отбивая копытами, то цыгане молча сидят на корточках в кружок, в середине костер, ночь стоит… пляшет Маша… паркет блестит… огни… зеленые столы… кучки золота и…
Открывает глаза.
Шум дождя – ровный, монотонный, ненарушимый. Но не чмокают копыта, не качается телега, не поскрипывают колеса, и лужа на коленях недвижима, не болтается.
Впереди, перед глазами, не маячит уродливой чернотой спина возницы, а стоит ровная густота, как с боков, как сзади… Из темноты голос:
– Стала вот.
– Ах ты чертова телятина!.. Что же это ты сделал?..
– Стала, – что ж с ей поделаешь?
Во влажной, шумящей дождем темноте хлюпающие по грязи, как будто равнодушные шаги, его шаги, – должно быть, около лошади ходит.
– Черт! Убить тебя мало…
– Стала… кабы не кормил… по ступицу… что с ей возьмешь… да и кормить-то… чем кормить?.. Сами голодные…
Пассажир все-таки не ворочает колен, чтобы не разлить лужу. В горле бешено застревают ругательства – и знает, что все равно не пособить, но надо освободить горло, и он разражается бранью:
– Телятина!.. Черти на твоей башке мало молотили… Болван!.. Ну, что теперь из твоей поганой хари вымесить можно?.. Взялся везти, а теперь стой на дороге… Мало вас, чертей, порют да гноят по тюрьмам… Сукин сын!..
А в ответ темень, невидимо хлещущий дождь и равнодушно-ленивые шаги в темноте по грязи и голос:
– Стала… Што ж с ей теперь сделать… По ступицу…
Тянутся черные, мокрые, равнодушные часы, в которых потонуло и раздражение, и грубые окрики, и брань, и покорно равнодушные шаги, и голос из темноты.
Сидят. Лошадь невидимо жует, мужичонка надергал из повозки сена и навязал на оглоблю, сам смутно чернеет уродливым пятном у передка, к которому привалился.
Скучно. Тянется время, как эта бесконечная темнота. Недвижима лужа на коленях, и лень ее вылить.
Из темноты, заглушённые, придавленные, прорываются звуки, как будто старому волку зажали глотку, и глухо прорывается вой, похожий на икоту.
– Ты чего?
Он, должно быть, трясется, вздрагивает повозка, и лязгают зубы.
– Холодно, трясет, зуб на зуб не попаду… Мокрый весь…
– Да ведь у тебя плащ?
– Вишь, прохудилась клеенка, дожж в дырья хлещет, весь мокрый… аж нутро все трясет…
Опять тянутся скучные, мокрые, темные часы. Однотонный говор дождя. И под стать им тянутся мысли:
«Трясет его, повозку качает… Должно быть, нитки сухой нет… Неизвестно, сколько еще простоим. Чего доброго, горячку схватит… Да ведь не привыкать стать, и не в таких положениях бывал, не сахарный… Гляди – семья… Подохнет, – новый табунок нищих пойдет побираться… Э-э, вздор, рассентиментальничался. Э, трясет, как волк, зубами щелкает…»
– Ты бы укрылся.
– Вва… ва… вва… ва… и… нечем… войлоком бы, да вы сидите…
– Что же не скажешь!.. Кисейная дама… Жеманничает… Иди, ложись, что ли… Лужу-то вылить…
Он двигает затекшими коленями, лужа выливается. Подымают полсть, оба забираются под нее.
Слышно, как сверху немолчно и мягко сыплется дождь. Казалось, темнее стоявшей ночи ничего не могло быть, но под полстью непроницаемо густа чернота, и ничто в ней не маячит.
Лошадь жует, и тянутся мысли.
«Однако он сопит… Согрелся… Чистый тюлень… А вот не пожалей – пропал бы. Даром что привычный народ, а побудь-ка ночь под дождем мокрый – и пропал… Семья. Что ни говори, приятно спасти человека… Есть наслаждения не только в женщинах, не только эгоистические, но и В самопожертвовании и в экономии жизни это, быть может, уравновешивает… Что-то тело чесаться стало, как иголочками… Неврастения-то, нет-нет да и напомнит. Кто его знает, сколько тут простоим. А пованивает!.. Тьфу… черт, дышать нечем!..»
– Ты! В баню-то небось и не заглядываешь…
В темноте вяло:
– Как не бывать, бываем. Обнакновенно под рождество паримся, опять же под пасху…
– То-то от тебя несет.
– Всякий человек свой дух имеет.
– Всякий человек!.. Скажи еще что-нибудь… От тебя как из помойной. Ты в десять лет раз помылся бы, – еще проще.
– Зачем? Кажный раз под рождество, опять же под пасху…
А дождь свое, мягко, вкрадчиво, надоедливо.
«Экая скотина!.. Ему хоть кол на голове теши… Потовори с ним… Теперь бы чистое белье, постель… Эх!.. Как все складывается навыворот… Лежи с этим тюленем!.. Эка беда, тело чешется. Всего проскребу себя. Да уж не от него ли, от идола? Ей-богу, от него. Наползут. Фу, мерзость!.. Черт с ним, с грязным идолом… Вот положенье!..»
– Эй, ты, вылезай.
– А?
– Вылезай, тебе говорят, черт вонючий. С тебя насекомые ползут.
– Зачем насекомая!.. Тоже давим.
– Тьфу, будь ты проклят… Вылезай, тебе говорят.
– Ну что ж, вылезем.
Полсть отвернулась; пахнуло свежей сыростью; торопливо стал мочить лицо косой дождь. Мужичок вылез. В влажной темноте мреют не дающиеся глазу призрачные силуэты. Лошадь жует.
Хотел было снова запахнуть на себя полсть, но в темноте, мешаясь с дождем, голос:
– Слышишь, вылазь, барин.
– Что такое?
– Вылазь, сказываю.
– Да ты с ума спятил!
– Не, зачем, а только вылазь.
– Я тебе такого дам «вылазь», что своих не узнаешь.
– Ничаво, вылазь. Выкладывай денежки-то, чтоб не лазить по тебе.
Седок почувствовал, как сверху донизу прошел озноб и запрыгали зубы, мелко постукивая. И проговорил разом поласковевшим голосом:
– Ну, чудак… выдумал, пошутил и будет…
– Какие шутки…
– Будет. Теперь и шутить не позволяют… А то ведь за это, брат, тоже бывает… на каторгу, а то и хуже… Каждый вон день в газетах…
– Даром. Вылазь. Об чем толковать? Кокну – и все. Не на повозке ж тебя…
– Фу… чудак… ну что… ведь не скроешься… найдут, схватят… острог… виселица.
– Вылазь, вылазь, будет тебе зубы тачать… Оттяну от дороги в овражек… Дожжи, слякоть, всякой по дороге тянется… К весне волки растаскают… Одно слово, отвез на вокзал – и шабаш. Мое дело – сторона… Вылазь!
Спазма теснит горло. И не столько ужас в том, что смерть подошла, сколько в том, что пришла она со вшами, грязная, мокрая, вонючая, среди темноты и такая простая и ужасная в своей простоте.
– А-а-а-а…
И, как в сказке, заблестел, колеблясь и неровно мерцая, огонек, послышались сквозь дождь голоса и усталые шлепающие по грязи шаги.
Барин закричал тонким заячьим голосом:
– Спаси-и-те!.. Помоги-ите!..
Но спокойно приближаются в темноте разрозненные шлепающие шаги, голоса и сквозь дождь прыгающий вверх и вниз, смутно блистающий огонек.
Потом огонек ложится, судорожно скользя, полосой по залитым водой колеям, по проступившим на секунду лужам, по которым вскакивают, золотясь и лопаясь, дождевые пузыри.
Из темноты выделилась конская голова, смутный силуэт всадника и две пешие угрюмые фигуры; и у одной из них опущенный в руке фонарь. Стоят.
С лошади:
– Что за люди?
Барин кричит высоким, срывающимся голосом:
– Вот этот самый… Он!..
По странному побуждению, вместо ужаса, который только что пережил, кричит о другом:
– Не кормит скотину… стала… взялся везти, а теперь стоим посреди дороги…
С лошади повелительно:
– Посвети!..
Длинная полоса от фонаря скользнула по грязной дороге, по лужам, повозке, по кобыле, – кобыла оказалась пегая, – и, на секунду бросившись в степь и потонув в темноте, пробежала по усталым черномазым лицам пришедших, по фигуре всадника, на котором шинель, шапка и винтовка за плечами.
– Взялся везти, и вот стоим часов пять…
– Ты что же это?!. – Стражник едко выругался.
– Стала… по ступицу… зарезалась скотина… вишь, дорога… – Голос у мужичонки был всегдашний.
– А-а, стала!.. Корми!.. Корми!.. Корми!.. Корми!..
А в такт окрикам свистящие удары плети по живому телу. Мужичонка корчится под ними на повозке.
– Побойся бога!.. За что… ой!..
«Ага-га-га, так его, так!..» Он радуется, что мужичонку порют. Необходимо пороть не только за то, что заставил пережить ужас смерти, но, главное, что от него воняет, что он грязен, вшив, мямлит, двух слов связать не умеет.