Борис Пильняк - Том 3. Корни японского солнца
– Простите, у меня нет времени без конца слушать ваш путанный трактат об изысканных свойствах иероглифов. Будем кратки. К чорту ваше гурманство и эстетическую мистику. Это все – азиатская метафизика. Прежде всего, иероглифы-система письма. Время-золото. Письменные знаки должны быть предельно просты и быстрописательны. В простоте и быстроте – высшая красота, целесообразная красота. Что красивее: весь покрытый кондитерскими украшениями дормез или гладкий голый авто? Авто. Авто красивее и авто быстрее. Пока вы, высунув от напряжения язык и перебирая в памяти ваших полумифических академиков, выводите на расползающейся бумаге один иероглиф, – я автоматической ручкой настрочу десять слов. Авто и арба. Миноносец и шаланда.
– Извините, у нас существует почерк «цаошу», иероглифическая скоропись. Наши студенты дословно записывают этим иератическим почерком лекции профессоров. Любовные письма у нас принято писать скорописью, ибо они необычайно граци…
– Стоп. Надо кончать нудный диспут. Я мог бы окончательно развенчать перед вами ваши «дзыры», как их называют русские студенты-ориенталисты, но меня нет времени. Скажите последнее слово. Вы не отрицаете того, что чудовищная громада времени уходит на усвоение ваших кабалистических ублюдков. Это самый убийственный аргумент. Время золото. Ваша попытка оправдать иероглифы за их родословную и подозрительную миловидность – жалка и суеславна. Попробуйте найти хоть какое-нибудь оправдание вашим иероглифам с точки зрения це-ле-со-о-браз-но-сти. Какое-нибудь.
– Их уже великолепно оправдал Пильняк-сан, сказавший: «Если бы я, не знающий китайского, японского и испанского языков, и мексиканец, не знающий японского, китайского и русского языков, – если бы мы изучили иероглифическую грамоту, – мы бы, без знания языков, сумели бы списаться и понять друг друга: я, китаец, японец и мексиканец». Это наивысшее оправдание иероглифической письменности! После этого оправдания от ваших доводов о золотых медяках времени и об утечке энергии – ничего не остается.
Запомните раз навсегда, запишите вашим неподражаемым гвоздем, вашими жалкими литерами вот что. В главной канонической книге конфуцианства «Луньюй» есть фраза: «в пределах четырех морей (т.-е. всего мира) все люди-кровные братья». Русский, китаец, японец и мексиканец, о которых говорит Пильняк-сан, – братья, и поэтому они должны понимать друг друга. Они могут понять друг друга при помощи иероглифов.
В основу нашей азийской иероглифики положена великая идея, идея духовного братства народов всех «четырех морей»!
XI. Об одном японском тоннеле
(К главе «Шум гэта»)На острове Кюсю в провинции Будзэн, около местечка Ао, путешественникам часто показывают один тоннель, маленький узкий тоннель, годный только для пешеходов, пробитый кирками в первой половине XVIII века сквозь гигантскую гору-скалу, что возвышается над рекой Ямакунигава. До появления этого сквозного отверстия в каменной громаде приходилось делать длинный и леденящий душу путь: проходить по скрепленному цепями мостику-дорожке из бревен, который, вися над гулкой пропастью, опоясывал гладкую, как ширма, скалу. До появления этого тоннеля многие путники, у которых был неудачливый гороскоп, низвергались в бездну с этого колыхающегося мостика-пояса. Быль – о прорытии этого тоннеля, остановившего бесплодные жертвоприношения, быль, уже два раза вдохновлявшая современного японского беллетриста Кикути, может служить незаменимой иллюстрацией к словам Б. А. Пильняка: «Это только столетний, громадный труд может так бороться с природой, бороть природу, чтобы охолить, перетрогать, перекопать все скалы и долины. Это только гений и огромный труд могут через пропасти перекинуть мосты и врыться тоннелями в земные недра на огромные десятки верст». Перескажем эту быль, уже дважды кипевшую в творческом тигеле Кикути, собственными словами, словами строгого историка.
Один эдоский самурай, спихпутый роком с правильного пути после невольного убийства своего владыки, проведший после этого тяжелую многогрешную юность и в конец уставший от необузданного разврата и неисчислимых убийств, вдруг обрил себе голову и, надев четки на пальцы, пустился в странствие по японским островам. В 1724 году он пришел в деревню, около которой висел па груди скалы смертоносный мостик. Увидев очередные трупы и эту колыхающуюся тропу в ад, кающийся путник, – его звали Рьокай, – вдруг запылал диким безрассудным желанием: вооружить жителей окрестных деревень кирками и лопатами и ценой каких бы то ни было усилий продолбить через гору-скалу-громаду зияющий проход. Но страстные речи пришельца исступленные призывы его ударились о скалу недоуменного изумления всех. Тоннель сквозь гигантскую каменную массу голыми руками? Скорее можно построить пагоду из булыжников до луны, чем этот тоннель, случайно приснившийся безудержному фантасту. Рьокай молча взял кирку и принялся один за работу; к вечеру подножие каменной громады было слегка поцарапано. Вид человека, по-видимому рехнувшегося, остервенело колотящего по скале, был поистине жалким. Первые дни жители, посасывая крохотные трубки, любовались издалека комическим зрелищем, но вскоре это им надоело – актер был убийственно однообразен. Когда Рьокай через год, прорыв около двух сажен, скрылся в дыре, его почти все забыли. Через четыре года пробоина в горе была длиной в семь сажен, а на девятом году глубина пещеры уже достигала пятидесяти четырех аршин. Стук кирки из дыры делался все глуше и глуше. Окрестные жители, не читая Шекспира, сказали себе: «Если это и безумие, то довольно систематическое», и стали понемногу помогать Рьокаю. Начинали помогать, постепенно загорались надеждой, бешено стучали, потом постепенно незаметно уставали, разочаровывались, отчаивались и, покачивая головой, уходили из темной пещеры сколько было таких! Но Рьокай работал неутомимый, ровный, безмолвный и только по ночам пугал своих помощников радостными воплями во сне. На восемнадцатом году после начала работы Рьокай уже не мог ходить – он мог только стоять на коленях и бить киркой; к тому же он полуослеп от вечной каменной пыли и от вечного каменного сумрака. Как-раз в этом году в деревню забрел один самурай, который, расспросив словоохотливых жителей о личности Рьокая, вдруг просиял и, схватившись за рукоять меча, бросился в пещеру. Добежав до места работ, он схватил полуслепого бонзу за шиворот и громко назвал себя; он оказался сыном сановного самурая, павшего когда-то от руки Рьокая сыну убитого пришлось согласно велениям самурайских обычаев по достижении совершеннолетия пойти разыскивать убийцу отца, чтобы выполнить акт священной мести; после девяти лет, невозвратно растерянных на японских дорогах, он наконец пришел к цели. Помощники Рьокая камнями отогнали самурая и после долгих увещеваний вырвали у него согласие подождать до конца работ, до завершения тоннеля. Первое время самурай зловеще сидел в стороне, наблюдая за работающими, но через несколько дней решил присоединиться к ним, чтобы ускорить хотя бы на минуту приход сладостного мига – удара мечом по шее Рьокая. Самурай взял кирку и, став на колени рядом со смертельным врагом, неистово заколотил по камням. Самурай и бонза бок-о-бок, плечо-о-плечо проработали ровно год и еще шесть месяцев, и в одну сентябрьскую ночь 1745 года – как-раз на двадцать первый год после первого удара-кирка Рьокая, как-то странно звякнув, застряла в скале, и перед всеми внезапно сквозь отверстие открылось звездное небо, огоньки деревень на горах и берег отчетливо журчащей реки. Бонза бросил кирку, хрипло крикнул что-то и упал к ногам самурая, подставив свою голову под меч. Но тот – потрясенный и смятый этим небывалым человеческим подвигом, этой чудовищной победой эфемернейших человеческих рук, этим ослепляющим торжеством человеческого труда, молча опустился на колени, подняв рыдающего старика с земли, и крепко, крепко обнял его.
Так повествует Кикути в двух своих вещах: в повести и драме, по-карлойлевски «снимая крупным планом» щуплую фигуру Рьокая и нахлобучивая на голову последнего тяжелый, ярко-начищенный нимб: крестьян же, без помощи которых Рьокай умер бы на десятой сажени, заставляет играть роль неприметных никтошек. Если бы Кикути приехал в Москву и поучился хотя бы месяц в Кутве, что на Страстной площади, он вне всякого сомнения написал бы еще раз об этом тоннеле. Но в третий раз – а в третий раз японцы говорят: «сандомэ но сьодзики» – истина торжествует-в третий раз Кикути отбросил бы в сторону мелодрамный сюжет с истерико-героем бонзой и всепрощающим самураем и написал бы только вот о чем:
– О том, как крестьяне нескольких деревушек провинции Будзэн двадцать с лишним лет непоколебимо боролись с каменной стихией; о том, как они ее великолепно победили!