Борис Лавренёв - Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы
— Ну, жена сама научит, что с ней делать. А женить тебя пора.
Модест Иванович вспыхнул и убежал.
— Дитя, — сказала ласково мать и обратилась к Ивану Акимовичу: — А ты как думаешь, старый?
— Я — что ж… женить так женить. Ваше бабье дело, — отозвался Иван Акимович, пощипывая белеющую бородку.
Со следующего дня мать забегала по свахам. Но, неожиданно, найти невесту для сына оказалось гораздо сложнее, чем ей казалось. Сваха Марья Дормедонтовна, придя к матери Модеста Ивановича и развалясь на стуле сдобным, пушистым, что просфора, телом сказала, отдуваясь:
— Плохо дело, мать моя. Никого уговорить не могу. И Глаголиных натаскивала, и Батаевых, и Дудиных — все, как проклятые, упираются. Одно слово: всем, мол, жених хорош — и тихий, и скромный, и уветливый, и умом не обижен, да припадочный, вишь. Больной, значит.
Мать Модеста Ивановича обиделась и послала сваху в другие дома, но и там сватовство провалилось.
Разморенная сваха устало бубнила:
— Нет, мать моя. Окромя дьяконской Авдотьюшки, другой не найти.
Мать Модеста Ивановича перекрестилась и попятилась.
— Что ты, что ты, Марья Дормедонтовна? В уме? Характер лютый и с актером путалась. Разве такую Модечке надо?
Сваха облизнула губы.
— Про ахтера, може, и враки, никто не видал, а коли и правда, так для твоего и лучше. А то он, по робости, с невинным цветиком и справиться не сможет. Про счет же характера, — кто хочешь облютеет, коли ворота дегтем девке мажут почем зря. А отец дьякон все приданое справляет и флигель на каменном хундаменте дает. Эвона!
Мать решила посоветоваться с Иваном Акимовичем. Он, к ее удивлению, стал на сторону свахи.
— Не нам разбирать, матушка. Если и был грех — человека не испортил. А Дормедонтовна права. Модя, по невинности, не разберет; зато Дуняша с характером, твердая. Такую нашему скромнику и надо.
Модест Иванович покорно принял материнский выбор и вместе с матерью посещал невесту до свадьбы раз пять, выдерживая классическую роль жениха в полном молчании. И хотя нареченная, лихая, разбитная и, видимо, бывалая, пыталась вызвать Модеста Ивановича на разговор, но, кроме «да» и «нет», не выудила из жениха ничего более существенного.
Свадьбу справили, как все свадьбы, чип чином, по-положенному. Молодых отвели в спальню флигеля, а счастливая мать Модеста Ивановича прикорнула на диване в столовой. Но она еще не успела задремать, как дверь спальни распахнулась, и на пороге показалась невестка в одной сорочке. Сквозь прошитое кружевом полотно просвечивало освещенное сзади лампой ее жаркое и мощное тело.
— Мамаша! — позвала она.
Встревоженная мать приподнялась с дивана:
— Ты что, Дунюшка?
Невестка зло и оскорбительно засмеялась в ответ.
— Мамаша, — повторила она, покачиваясь всем телом от язвительного смеха, — прикажите вашему дурачку, чтоб он штаны снял. А то уперся, как бык: «Неприлично при барышне», — и не хочет. А мне тоже не резон. Если не хочет, так я кого другого с улицы позову. Не для того замуж шла, чтоб разговоры разговаривать.
С этой ночи Дунюшка, Авдотья Васильевна, сделала мужа бессловесным и беззаветным рабом, вещью, которой она распоряжалась, как хотела. Модест Иванович покорно надел хомут, и если иногда и бывали у него ничтожные, робкие попытки противопоставить велению Дунюшки свое мнение, Авдотья Васильевне пресекала их в самом начале суровым окриком, а иногда даже и тычками крепких, не женских кулаков.
На втором году семейной жизни грянула война. Модест Иванович пошел призываться, но на приеме от страха впал в то же состояние нервного коллапса, какое бывало с ним в гимназии, и получил белый билет. Война прошла мимо Модеста Ивановича, не задев его своими шумными, обагренными крыльями.
В день, когда до уездного города докатились первые полошащие, вихревые телеграммы революции и в ломбард, в мертвый воздух, сочащийся острым ядом нафталина, ворвался с улицы ошалелый человек с листком в руке и криком «революция», — Модест Иванович смертельно испугался. И когда все сослуживцы бурлящей толпой побежали на улицу, побросав дела, Модест Иванович один остался сидеть за своим столом, продолжая машинально писать последнюю фразу бумаги, которой был занят.
Обеспокоенная Авдотья Васильевна пришла в ломбард в десятом часу ночи. Ей отпер сторож Авдей и на вопрос, где Модест Иванович, ответил, сплюнув:
— А где ж ему быть? Сидит, пишет.
Авдотья Васильевна прошла тяжелой походкой (она расплылась за эти годы и напоминала опару, стремящуюся перелиться через край квашни) за загородку и увидела низко склоненную над столом голову мужа. Вокруг него валялись листки писчей бумаги. Он не ответил на оклик, и глаза его замерзли и остекленели. Авдотья Васильевна подняла один листок и прочла бесконечно повторенную каллиграфическим почерком мужа казенную фразу:
«К сему имеем честь присовокупить…»
Она усмехнулась и, подняв супруга за воротник, увезла его домой.
После Октября ломбард закрылся. Модест Иванович засел дома, скучал, томился без привычного дела, читал с утра до ночи свои любимые описания путешествий и трепетно прислушивался к постоянно гремевшим, с наступлением темноты, в городе выстрелам. И каждый выстрел отмечался мгновенным вздрагиванием плеч Модеста Ивановича, как бы далеко он ни прозвучал, едва донесенный до флигеля ветром.
Вскоре один из сослуживцев по ломбарду, занявший место комиссара финансового отдела уисполкома, пригласил Модеста Ивановича к себе в отдел, и он сел на стул в нетопленном и прокуренном здании исполкома так же скромно и робко, как десять лет просидел на таком же стуле в ломбарде. Кругом все грохотало, рушилось, разваливалось, вновь строилось, рушилось и снова упрямо и, казалось, явно нелепо восстанавливалось, чтобы опять разрушиться.
Вокруг уездного городка металлическим коклюшем надрывались пушки, горели села и деревни, тысячами ложились в снег, грязь и пыль человеческие тела, но даже кончина мира не могла бы изменить позы Модеста Ивановича за столом и круглых, приятных завитков его почерка на ордерах.
Он не замечал ни голода, ни холода, ни все растущего озлобления и ругани Авдотьи Васильевны и писка двоих ребят, — не замечал ничего.
Пробираясь бочком вдоль облупленных стен, через грохочущий и полыхающий город, сквозь пулевые свисты и ледяные метели, он поднимался во второй этаж уисполкома, садился на свой стул и писал, писал.
Жизнь протекала мимо него, вздернутая на дыбы, клокочущая, безрассудная в разрушительном натиске, не изменив ничуть замысловатого хвостика у буквы «ц» и веселой завитушки у «к». Модест Иванович не видел жизни за прочной стеной робости и скромности. От года к году Модест Иванович писал, зябко вжимая голову в плечи и не видя, что все вокруг меняется, приобретает прежний вид, бодреет и воскресает.
Механически, каждый месяц он получал жалованье, которое немедленно отбиралось Авдотьей Васильевной с животной свирепостью и скупостью. Она яростно вцеплялась в каждый грош.
В июле тысяча девятьсот двадцать пятого Авдотья Васильевна обнаружила, что облигация второго государственного займа, выданная некогда Модесту Ивановичу в счет зарплаты и вызвавшая тогда у Авдотьи Васильевны приступ неистового озлобления, выиграла в майском тираже тысячу рублей.
Это неслыханное и нежданно свалившееся счастье давало возможность заделать все изъяны в хозяйстве и отложить еще запас на черный день. Облигация была вручена Модесту Ивановичу, и он, предупредив начальство, в первый раз в жизни манкировал служебным временем и поехал в банк за деньгами.
……………………………………
4Выбежав из подворотни в горячую от солнца щель улицы, Модест Иванович замедлил шаги только на другом конце квартала и трепетно оглянулся, не преследует ли его Авдотья Васильевна.
Но улица была пуста. Посредине, взбивая копытцами белую, медленно оседавшую пыль, брел только старый серьезный козел, потряхивая выцветшей бородой.
Модест Иванович остановился и перевел дух. Внутри него все трепетало и билось, и он с каким-то испугом прислушивался к необычному биению крови. Он был взволнован, потрясен и рассержен — и это было самое необычайное. Все его существо бессознательно протестовало против незаслуженного и горького оскорбления, вырвавшего из его уст неслыханные и дерзкие слова, которые он бросил, убегая из дому, в лицо Авдотье Васильевне.
Глубоко и тяжело вздохнув, Модест Иванович бессознательно побрел по улице куда глаза глядят. Для него было ясно, что возвратиться домой нельзя. Ни сейчас, ни после, — может быть, даже никогда. Случившееся было катастрофой, и Авдотья Васильевна никогда не простит. Модест Иванович зажмурился, словно пухлый и тяжелый кулак жены уже навис над его безмерно виновной головой.