Неизвестный человек - Даниил Александрович Гранин
Ильин разнял пальцы, последил, как бумага, плавно кружась, опустилась на стекло.
— Акция была бесчестной, — произнес он, ни к кому не обращаясь. — Кем бы ни был царь…
— Чего? — не понял Клячко. — Ты про что?
Ильин дернул головой, осмотрелся.
— Позвольте заметить, там все соответствует.
Клячко рассердился.
— Где там?
— В анонимке.
— Тебе что, показывали?
Ощущение опасности подступило к Усанкову, сердце застучало, он оторвался от подоконника. В это время Ильин сказал мягче:
— Это я ее писал.
— Анонимку? Ты? Кончай трепаться, — Клячко с облегчением повалился обратно в кресло.
Усанков вышел вперед.
— Выручить он хочет своего главного, вы разве не видите, Федор Федорович. Посмотрите на его героическую физиономию. Пострадать от начальства, самое наилучшее, если от министерского…
— Не мельтеши, — Клячко махнул рукой, отстраняя Усанкова. — Так ты серьезно, Сергей Игнатьевич? И доказать можешь?
— А зачем мне доказывать? — удивился Ильин.
— Почему же анонимка?
— Побоялся подписать, — отчеканил Ильин бравым, совершенно неподходящим для этих слов голосом.
— Теперь что, не боишься?
— Теперь нет.
— Ишь ты, куда ж твоя боялка делась?
— Долго рассказывать, — Ильин махнул рукой, неподвижное лицо его вдруг растопила улыбка. — Не беспокойтесь, Федор Федорович, я то же самое напишу от себя.
Клячко встал, оперся обеими руками о стол, шея его багрово надулась.
— А почему признался?
Буквально на глазах внешность Ильина менялась неузнаваемо. Никогда Усанков не видал его таким стройным, рослым.
— Потому что хватит! — и голос был не Ильина, молодой, свежий. Лицо его разрумянилось, похудевшее, оно вытянулось, освободилось от дряблой мягкости, стало тугим и чистым.
— Почему написал, могу понять, — хрипло соображал Клячко. — Сейчас все пишут. Поднажали на тебя. Решил, что кончается Клячко. А вот признался почему? Уж до конца открывайся. Нет, не сходится, ты меня разыгрываешь.
— Зачем же, — весело сказал Ильин. — У меня второй экземпляр имеется, он показал на сейф. — Показать?
На лбу у Клячко выступили набухшие вены, глаза налились, все в нем раздулось, лилово потемнело.
— Верю. Я-то тебе верю, всегда верил, я к тебе всей душой был. Что тебе Клячко плохого сделал? За что ему плюнул в душу? Свои люди! Я тебя вытащил, поднял, орден дал, я тебя в коллегию назначил… — от обиды ему перехватило горло. — В открытую пошел на меня. Значит, я даже анонимки не достоин. Перчатку мне бросил. За что?
Он всхлипывал и стучал кулаком по столу не столько даже от поступка Ильина, сколько от непонятного его признания, от этой безбоязненной веселости. Должна же быть какая-то причина. Клячко твердо усвоил, что в действиях каждого человека за красивыми словами стоят самые простенькие причины — зависть, погоня за деньгой, должностью… Анонимка — это Клячко понимал, анонимку он и сам мог написать, но признаться? На то должна быть причина серьезнейшая, и причину эту разгадать было необходимо.
— Я же тебя на дерьмо сведу. Всю жизнь будешь ходить в клеветниках, не отмоешься. Ты, может, думал, что объявиться выгоднее, да кто тебя защитит, кто?
Оттого, что Ильин не пугался, стоял руки в карманы, смотрел благодушно, от этого Клячко кипел, задыхался, его вполне мог хватить удар. В другое время Усанков бы сжалился, поднес бы старику воды, но тут и не двинулся. Шевельнулась даже мыслишка: «И хорошо, чтобы удар». Но больше его занимало то превращение, что на глазах происходило с Ильиным, он все более кого-то напоминал, что-то раздражающе знакомое появилось в нем. Какая-то свобода и решительность, и счастье этой свободы, как будто он только что получил и все время опробовал движениями — хочу, улыбаюсь, хочу, суплюсь, лицевые мышцы не напряжены, принимают то выражение, какое им нравится, не согласовывая с предохранительным устройством, нет противного ощущения застывшего жира на лице и этой постоянной готовности согласно кивнуть. А самое наибольшее счастье — посреди разговора повернуться и уйти, просто так, свободный человек, скучно стало слушать вашу ругань, Федор Федорович, ваши угрозы, скучно, и вся недолга. Повернулся и вышел, как сейчас Ильин, а ты, Усанков, стой и слушай, тебе деваться некуда, ты переминайся с ноги на ногу.
— Вернуть его! Ильин! — закричал Клячко, но вдруг опомнился, уставился на Усанкова. — Он что, блаженный? А может, у него лапа появилась? На что он надеется? Тебе небось известно. Взял и засветился, с чего это? Тут что-то не то, а?
Разговаривать Клячко не умел, так чтобы на равных, слушать, отвечать; он привык спрашивать и говорить. То есть сообщать и требовать. Он говорил его слушали, ему начальство говорило — он слушал. Так было на всех этажах и всегда. С ним не разговаривали, и он не разговаривал.
Никакого разумного объяснения случившемуся Клячко найти не мог. И, видно, Усанков, за которым он цепко следил, тоже подрастерялся. Ильин мужик осмотрительный, равнодушный, с чего он взвился? Ясно одно — за добро не жди добра, старая эта истина хоть как-то утешала Клячко своей горечью, она позволяла не щадить ни Ильина, ни Усанкова, никого не жалеть, тогда тебя будут чтить и даже любить. С этим Ильиным, выходит, он обманулся. Пострадал. Но это не было ошибкой. Он, Клячко, не совершал ошибок. Все, что он делал, было правильно. Не он ошибся, а ошибся Ильин, поспешив высунуться. В сущности, это он, Клячко, выманил Ильина своим предложением. Подсознательно выманил, инстинктивно, потому что у Клячко безошибочный нюх.
— Как я его раскусил? Я ведь вас насквозь вижу, — объявил он Усанкову. — Волки вы, хищники. Накидываетесь, как только учуете, эх вы… — От сочувствия к себе слезы выступили у него на глазах. Зрелище было необычное.
— Ну что вы, Федор Федорович, это у Ильина какой-то срыв, какой он хищник.
— Срыв?.. С ним что, бывает?
— В каком смысле?
— А ты мне рассказывал про этих… вчера… — как бы безразлично напомнил Клячко.
Брови Усанкова поднялись, и лицо его остановилось.
— Господи, он похож на того… поручика, — пробормотал он и рванулся к двери, но Клячко с неожиданной ловкостью опередил его, преградил дорогу…
Ильина он нашел у главного инженера. Усанков вошел без стука. Они стояли у окна. Лицо, лоб у главного инженера были в красных пятнах.
— Кто там? Нельзя, — сказал Ильин.
Усанков не обратил на это внимания. Тогда Ильин подошел, взял его под руку, вывел из кабинета. Они спустились вниз. Ильин посмотрел на часы.
— Мне в Спасскую церковь надо, — сказал он.
Усанков не удивился.
— Я тебя провожу.
Шли молча, быстро, через какие-то проходные дворы, разрытые проулки. Две молодые цыганки закричали им со смехом: «Сергей, иди ко мне скорей!» По бульвару шествовала процессия старух с собачками.
Усанков никогда не понимал этот город. Во всех остальных городах он чувствовал себя столичным жителем, всюду царила провинциальность; ленинградцы тоже при всем их гоноре плохо разбирались в движениях Власти, но провинциальной жажды быть в курсе, все знать, приобщаться не было.