Георгий Саталкин - Скачки в праздничный день
— Та где там писание, — подняв плечи, возразила она. — Как бы писание, то и я б, может, послухала, исправилась, может, трошки, або совсем встала на правильную жизнь… А как святые жили! — закачала она мечтательно головой и греховно закатывая глаза при этом.
— Тю, святые! — Ленька уже расселся, точно домой пришел или к тетке, или к крестной, — туда, словом, где его любили и родственно восхищались его хамством. — У тебя свой есть, домашний. Бери пример. Он бесплатный.
— Как же, пример… Я давно говорю, — с наставительной размеренностью произнесла она, — со святыми жить нельзя без греха. Не минешь его с ихним примером, заведут, паразиты, в темный лес и как ты себе там знаешь. А так хочется мне правильной жизнью пожить, — опять мечтательно прикрыла глаза она и через миг весело, пытливо стрельнула в Леньку лукавым взглядом сквозь ресницы.
Колеблющийся свет каганца как-то особенно живо, сиюминутно, точно на глазах, лепил ее головку, теплыми бликами водил по гладко убранным волосам, золотил легкой пудрой ее прямые стрельчатые брови, а кончики ресниц зажжены были порхающими огоньками.
Непоседливый свет этот с привлекательной рельефностью выделял под свободной кофтенкой ее груди, как-то даже каждая из них рисовалась отдельно. И казалась Фроська в эту живописную минуту чрезвычайно доступной. Ленька даже рот раскрыл и долго, прикованно смотрел сперва на нее, а потом с оторопелостью некоторой перевел взгляд на Ивана Ивановича — господи! Да ведь и правда, сам толкает на грех, не ограждая от других и не одергивая беспрестанно такую бабу!
Опустив глаза в шитье и горько как-то усмехнувшись, смиренным голоском она спросила мужа:
— Иван, чего ты там читаешь?
— Про китов, — ответил Иван Иванович с немного смущенной своей улыбкой, и Фроська кивнула головой: я ж говорила — ненормальный. — Это, оказывается, не рыба.
— А кто?
— Оно такое, как и мы. Как лошади, только в воде живут. Млекопитающие, — прочитал он, поворачивая книгу к огню, как бы любуясь буквами в ней, и сам склонил голову набок.
— Как же не рыба, когда — чудо-юдо рыба кит, — сказал Ленька и победно захохотал и опять дернул подбородком на Агеева: читает!
— Ой, — сказала Фроська, поддерживая гостя, — в книжках одна брехня.
— А чего я до вас пришел? — вдруг перебил этот разговор Ленька и потупился. — Мне ж тут сидеть некогда, а я сижу. Плохие мои дела. Я, например, не только что про китов, а вообще даже читать не могу: ничего в голову не идет.
— А что такое, Леня? — с участием спросила Фроська.
— Болею, — кивнул Ленька головой, как бы удостоверяя кивком этим свою болезнь. — Ага. Завтра край нужно ехать в район, вызывают меня врачи.
Он наконец поднял свои голубые, блестевшие влагой глаза и стал смотреть через саманную стенку, через буранную степь в районный центр, на больницу, в одно из окон ее, через которое на него взирали врачи в колпаках и белых халатах.
— Может, операция мне будет, — уронил он голову опять.
— Да лышенько! — всплеснула Фроська руками. — И где она будет, хай ей черт, операции той? Живот резать или ногу?
— Не знаю, — сказал Ленька, не сводя глаз с больничного окна, и Фроська тут пристально на него посмотрела. — Только очень серьезно. Операция. А тут горе: завтра чем свет ехать — кинулся сегодня, а соломы ну геть ни шматка, ни оберемка нет! Чем топить хату? Перемерзнут мои — дети замерзнут, жена простудится, мать-старушка пропадет.
— У-у, — насмешливо уже протянула Фроська, перекусывая нитку. — Ая-яй, — закачала она головой и встряхнула перед собой юбку, разглядывая ее и так, и эдак — на разные стороны.
— Так шо я хочу тебя попросить, а, Иван Иванович? Оно, конечно, и неудобно, а куда ж денешься? А не могли бы вы завтра солому с гарбочку привезти моим?
Тихо стало после этого жалобного вопроса. Слышно было, как горстями сыплет по стеклу белым пшеном пурга, как шуршит не то ветер, не то мыши в норах своих. Казалось, с каким-то шорохом колеблется даже красное, с кудельной черной нитью на конце пламя каганца. Опустив шитье на колени, чутко ловила эти тихие, далекие звуки Фроська. Иван Иванович, поднявший чуть-чуть лицо вверх с выражением скромной пытливости, прислушивался к ночным голосам своей хаты. Даже Ленька как бы заинтересовался этими звуками.
— Я что хочу сказать, Иван Иванович, — буркнул он, — это же неподалеку, около сурчиных ям — там брать разрешили. Старая скирда, ну и решение дано — пустить ее на топку. Вы ж там тоже себе брать будете, а?
— Ленька! — с досадой крикнула Фроська. — Ты хоть бы для совести больным прикинулся, для отводу глаз.
— А ты молчи! — грубо, горлом, сразу сорвавшись, закричал тот. — Не тебя просят — я вон Ивану Ивановичу поручаю!
— Говорили про тебя, что ты, гад, голым задом дверь отчиняешь, — с удивлением, даже оторопью проговорила Фроська, — не верила я… Иван! Ты что, совсем уже ослеп? Ты глянь на его морду, Иван! Не бери ты это поручение, добром тебя прошу. Если тебе все равно, что над тобой люди будут смеяться, то на меня глянь: я этого не переношу! — застучала она кулаком по коленке, а потом вдруг зло и дурашливо запричитала: — А бедная я, бедная! Зачем на свет белый родилась, с Иваном спозналась?
Решительно поднявшись, опустив голову и раздувая ноздри короткого носа, как будто остался чем-то недоволен, Бузок в два длинных шага достиг двери и, не попрощавшись, вышел вон, и слышно было, как он ударил сенными дверями, и ветер стал скрипеть и прихлопывать ими.
— Ну, — исподлобья глядя на мужа, с насмешкой сказала Фроська, — чего ж не пошел, до хаты не проводил его — заблукает мужик, завирюха страшенная на дворе, а, Иван?
— Нет, не заблудится, дойдет спокойно.
— Да где ж дойдет? Без тебя не дойдет. И солому без тебя не привезет… Так что, поедешь?
— Надо поехать, просит человек.
Забыв про свою недошитую юбку, Фроська покачивалась из стороны в сторону. Где живет — на земле или в раю этот человек? Не старую, промерзшую солому будет ковырять вилами он, а ее почерневшее сердце — как он этого не понимает?! Пусть даже болен Бузок, можно допустить такое, но ведь он никогда никому добра не сделал, своим ради чужого не поступился, у него среди зимы снега не выпросишь — как же такому помогать? Грех это, грех!
Очнувшись, она с досадой отбросила юбку, молча разделась и забралась под лоскутное, цыгански-пестрое одеяло, поверх которого был наброшен ее овчинный кожушок и его шинель с расстегнутым хлястиком, и вскоре равнодушно зевнула, потом еще раз, длиннее и слаже, повернулась на бок, пошевелилась, уютней вминаясь в постель, в подушку. И через минуту уже послышалось ее ровное дыхание. Иван Иванович взялся было опять за книгу, как послышался замедленно-сонный ее голосок:
— А и правда, Иван, без греха жить с тобой невозможно.
…Теперь она, вспомнив все свои укоры, крики, причитания — странные эти счеты, которые она почему-то предъявляла мужу вроде и в шутку, вроде бы ненароком, а на самом деле с серьезной, болезненной подоплекой, показались ей вдруг непростительным грехом. Ей хотелось сказать Ивану Ивановичу что-то бодрое и, как прежде, бесшабашное, но силы куда-то ушли.
Вроде бы и не глядя на нее, но замечая все перемены в ее лице, Иван Иванович тихо сказал:
— Павел Степанович, директор наш, он офицер фронтовой, капитан. Он войска инспектировал. Он плохое не позволит.
— А Кулиш? — вскинула она на него глаза.
— А что Кулиш?
— Это же он, сатана, все подстроил! Тогда — помнишь? — перед праздником приходил и в хате у нас был. Так хвастался, что он на заводе наиглавнейший человек, что власть какую-то имеет, — брехал. Я не очень-то его слухала тогда. Это он, Ваня, разрази меня гром, это он!
Медленно и как бы через силу Иван Иванович отрицательно покачал головой. Он верил и не допускал обмана даже в мыслях своих.
XVI
Заводской ипподром устроен был за ясеневой рощей и только назывался громко ипподромом, а на самом деле представлял собой скаковой круг, где в дни обычные делали проездки верховым лошадям и проминали жеребцов-производителей. Из села, примыкавшего к конному заводу, а также из ближних хуторов и даже районного центра, который был по сути дела тоже селом, только большим, базарным и учрежденческим, на ипподром с утра уже тянулся принаряженный народ.
Нельзя сказать, чтобы шли и ехали сюда исключительно лишь знатоки и ценители лошадей. Если уж по правде, то больше привлекала обстановка праздничная: духовой оркестр, буфет с ситро, конфетами и пряниками, присутствие большого начальства, веселая беззаботная толпа, частью которой так приятно себя осознавать.
Радостное возбуждение охватывало уже на дальних подступах к заводу. Бог знает где — за три, четыре, пять километров — заводили уже песни. Ехали на телегах, бричках, гарбах, пестро набитых девчатами, бабами, ребятней, и так зычно, слитно они горланили, что слов разобрать было нельзя. К тому же дробь, треск колес на твердой дороге придавали голосам странное, вибрирующее звучание — получалось как-то дико, но удивительно хорошо, весело. И кучера, чем сильнее глушило их песней, тем яростнее нахлестывали лошадей, оглядываясь с азартными лицами па орущий, хохочущий, шатающийся на ухабах густой цветник косынок, картузов, лохматых голов и поющих ртов.