Александр Хренков - Ленинградские тетради Алексея Дубравина
— Ты скажи, какой мудрый! — воскликнул Слязнев.
— И как же? Что он там придумал? — спросил с нетерпением Самохин.
Сержант помедлил, затем с удовольствием сказал:
— А так же вот. «На фабрике, — говорит, — у нас пустые чаны стоят. Табак в них до войны мочили. Стало быть, табачный дух в них еще не вывелся. А с другой стороны, — доказывает, — в парках и садах много палых листьев с осени валяется. Зачем пропадают зря?»
— Идея! Ей богу, идея! — взметнулся Самохин. — Ровно сам Ломоносов выдумал.
— В том-то и дело, — мудро согласился Гущин. — Листья, стало быть, сгребли по-хозяйски, и теперь вот этот старичок, заведующий вкусом…
— Дегустатор, — подсказал Никитин.
— Пусть будет по-вашему. Он теперь для солдат новый табак квасит. Уверяет, точь-в-точь «Беломорканал» будет.
— Ну «Беломор», положим, не получится, а все-таки курево, ядрены палки!
Это за всех высказался Никитин.
— А вы как думали! — отрезал сержант. — Это ведь Ленинград… — Он неожиданно запнулся и поставил точку.
Бесхитростный рассказ сержанта Гущина вместе с артельной папироской внесли в наш кружок заметное оживление. Каждый стал друг к другу ближе, и в холодной землянке будто потеплело.
Цигарка между тем честно совершила полный круг и попала в мое распоряжение. По совести сказать, это была уже не цигарка, а маленький истерзанный огарыш, я едва удерживал его концами пальцев. Тем не менее он вполне вознаградил мои ожидания и на время успокоил жаждавшую душу.
Теперь можно начинать беседу о политическом моменте. Благо, до вечера еще далеко, и первые сирены воздушной тревоги завоют, вероятно, не раньше сумерек.
Дело о куске хлеба
В расчете сержанта Карасева — чрезвычайное происшествие: у рядового Михайлова пропал кусок хлеба.
— Идите и докопайтесь, — приказал Полянин. — Вора надо изловить во что бы то ни стало. Если потребуется, переверните все вверх дном. С пустыми руками не возвращайтесь. — Свой категорический приказ Полянин подкрепил не менее категорическим лозунгом: — Воровство в наши дни — прямое пособничество немцам. Понятно, товарищ Дубравин?
— Так точно, товарищ старший политрук.
— Не теряйте времени, идите.
Я плохо выполнил задание, точнее сказать — не выполнил его совершенно. Иначе Полянин не ругал бы меня назавтра. Ругать он умеет — вдохновенно, красочно, внушительно. Слова так и сыпались с его языка, всё обидные, гневные слова — от «пресловутой беспечности» до «подрыва обороны» и загадочного «шляпоротозейства». Но я так и не понял, в чем была моя ошибка. Не изловил вора? Думаю, и он, старший политрук Полянин, не преуспел бы в этом. Не возвел случай с несчастным куском хлеба в степень революционного значения? Да, не возвел. И сознательно не стал возводить: так мне показалось лучше.
Я прибыл в расчет незадолго до обеда. Когда шел туда, мучительно думал, как все-таки приступить к такому щекотливому делу, с чего тут начать.
Первое, что бросилось в глаза, было поразившее меня спокойствие: ни шума, ни суеты, ни подозрительных шептаний за углами. Люди держали себя так, словно у них не произошло ничего особенного.
Михайлова встретил на биваке. Вместе с Карасевым он подтягивал к колышкам ослабевшие стропы аэростата.
— Что у вас случилось?
Михайлов охотно и очень спокойно объяснил:
— Позавтракали — я положил его в котелок. На два раза оставалось — на обед и ужин. Потом захотел воды испить. Взял котелок, а хлеба там как не было. Ну, думаю, грязное дело, и сразу доложил сержанту. — Помолчав, Михайлов прибавил: — Кошки у нас нет, товарищ комсорг, мышей тоже нету. Кота с неделю назад в одну квартиру подарили, мыши подохли с голоду.
Сержант Карасев рассудительно сказал:
— Видите ли, подозревать кого угодно можно. Между голодным человеком и суточной пайкой хлеба всего один шаг. И никаких следов на этом шагу, к сожалению, не видно. Поэтому я решил шум не поднимать. Нечистая совесть сама себя выдаст — не нынче, так завтра, но скажется.
— А вы не думали… — хотел я намекнуть, что в данном случае не возбранялся бы товарищеский обыск.
Сержант догадался, о чем я толкую. Должно быть, я выразил свою «соломонову мысль» красноречивым жестом. Он возразил:
— Ну что вы! Во-первых, хлеб безусловно съеден. Какой же смысл теперь обыскивать? Во-вторых, хотя и война, но мы подчиняемся уставу. А в наших уставах статьи насчет обыска нет. Или уж вписана? Вам лучше известно, вы к начальству ближе.
— Конечно, нет.
Мне стало неловко. Сержант Карасев одной выразительной фразой пристыдил меня и предупредил ошибку. Ведь именно так, путем поголовного обыска, мыслил я возможным в последний момент провести категорическое требование Полянина: «Если надо, переверните вверх дном». Ну перевернули бы. Вор так и остался бы вором, зато всех остальных оскорбили бы подозрением, между людьми легла бы тень недоверия, и кто может сказать — как пошла бы после этого жизнь небольшого коллектива?
Но что все-таки предпринять? Я решил послушать Битюкова. Опытный, пожилой, замкнутый и жадный — интересно, что скажет он?
— А что я скажу? Скажу, хоронить надо подальше. Подальше положишь — поближе возьмешь. Еще с прадедов известно.
Это уже другая мораль, мораль единоличника, как называли в расчете Битюкова.
Стали готовиться к обеду. Карасев сказал:
— Ну, я так думаю: что с возу упало, то пропало. И больше об этом ни слова. Вопрос теперь другой: не голодать же Михайлову целый день без хлеба. Поэтому отрежем ему каждый от своего куска — кто сколько может. Я отдаю половину пайки.
И Карасев тут же отрезал половинную долю своей порции хлеба и положил ее к котелку Михайлова.
Солдаты переглянулись, начали не спеша отламывать кусочки и складывать в общую кучу.
Долго примеривался к своему явно не крупному куску (верно, отрезал от него больше положенной «нормы» еще за завтраком) тщедушный и хилый рядовой Немыгин. Он осторожно прикладывал лезвие ножа то к одному, то к другому краю куска, видно, не хотел обижать себя и в то же время не желал оказаться скупым перед лицом товарищей.
— А Битюков — что, не участвует? — спросил Карасев.
Все устремили глаза на Битюкова. Он, как и прошлый раз, сидел в углу землянки и тщательно вытирал концом полотенца алюминиевую ложку.
— Ну бог с тобой, Битюков. Если бы, по несчастью, на месте Михайлова оказался ты, мы бы тебя накормили. Так или нет, товарищи?
— Конечно. Ясное дело, накормили бы, — ответили солдаты.
А Михайлов вроде растерялся. Вопросительно глянув на сержанта, на меня, он нерешительно встал и возвратил куски хлеба солдатам, оставил себе только карасевскую половину пайки.
— Правильно делаешь, Михайлов, — одобрил Карасев.
В этот момент, украдкой поглядев вокруг помутневшими глазами, шумно завозился в углу Битюков. Он неуверенно отломил подгоревшую черствую корку, дрожащей рукой протянул ее Михайлову.
Михайлов отказался:
— Спасибо, старик, с меня хватит.
«Старик» благодарно глянул на Михайлова — точно не он, Битюков, а Михайлов предложил ему пожертвование — и тут же торопливо прилепил непринятую корку на прежнее место к мякишу.
После обеда Карасев мне сказал:
— Можете считать инцидент исчерпанным. Думаю, подобных «ЧП» в нашем расчете больше не случится.
Я с ним согласился. Назавтра, как уже сказано, комиссар Полянин устроил мне вдохновенный разнос.
Люди и вещи
Речь пойдет о блокадном рынке. Я попал туда не ради любопытства: при моей бестолковой каждодневной занятости любопытствовать было некогда. Комендант города выдал мне специальное разрешение на посещение рынка по просьбе командира полка, чтобы я, не приценяясь, ничего не покупая и не толкаясь в базарных рядах без нужды, тем не менее установил, не бывают ли здесь по утрам, в часы оживленной торговли, солдаты нашего полка: кое-кто предполагал, что бывают и украдкой от своих начальников покупают за хлеб и кусочки сахара табак и папиросы.
День был холодный, пасмурный, низкое мокрое небо не переставая слезилось противной финляндской изморосью. Пробирало до костей. Мои опухшие ноги едва передвигались, в тесных армейских сапогах они в последнее время чувствовали себя неуютно.
Рынок открылся неожиданно, только я свернул за угол улицы. В лабиринтах моей памяти еще жили яркие картины веселых довоенных базаров с их цветастой ярмарочной пестротой, непринужденностью, бодрой суетой и многоголосым шумом. Здесь ничего подобного не было. Не было пестроты — худые, черные, высохшие люди были одеты в одежды унылого серого тона, под цвет ленинградского неба; не было привычной базарной суеты — люди стояли недвижно, словно застывшие мумии, либо осторожно, чтобы не упасть на льду, переминались с ноги на ногу; не было никакого шума — лишь изредка раздавались короткие негромкие реплики, и все замолкало снова. Дистрофическая скованность многоликой массы людей действовала как-то удручающе.