Владимир Вещунов - Дикий селезень. Сиротская зима (повести)
И мать Санькина была чином повыше моей матери. Она убирала в кабинете самого директора завода.
Санька был ужасный сластена — за щеками все время перекатывал леденцы. И заикался-то он, по его словам, оттого что у него во рту всегда конфеты.
На улице от забора до барака я перегонял Саньку, хотя и бегал по-утиному. Свои поражения Санька объяснял «порогом» сердца: у всех пороги низкие, а у него высокий, потому он задыхается. А вот в бараке я проигрывал, Санька до ужаса боялся длинного темного коридора: ему все мерещились мыши. Войдет, озираясь, с яркой улицы в барак, передернется весь от страха и закричит пронзительно:
— Б-быши м-мегают! — и такого задаст стрекача — куда там мне до него.
Осенью Саньку снова положили в больницу, чтобы убрать «задыхательный порог».
И увижу я своего дружка уже летом на новом месте, куда перееду из пятого барака.
Немой
Ходил по баракам немой. Правая рука его висела как плеть, и правая, вывернутая внутрь нога едва волочилась.
Что общежитники могут дать? Черствую корку да луковицу? А ему поди не столько хлеба кусок нужен, а захотел он, видно, погреть свою сиротскую душу в домашнем тепле, побыть среди людей, почувствовать себя сыном и братом. Вот и послали его к нам.
Немой — молодой, красивый парень с грустными глазами, постучал и что-то стал маячить: пальцы в рот заталкивает и кряхтит, вроде бы на «ам-ам» похоже.
— Щас, щас, — догадалась мать, — поджарю картошечки. Проходи, садись, — шлепнула она ладошкой по табуретке.
Что уж тут особенного — картошка на постном масле? Но, видать, не ел немой в жизни ничего вкуснее ее, домашней, поджаристой, с хрустящими золотистыми корочками, приготовленной добрыми руками простой женщины, так похожей на его мать.
Ест немой — и соли не надо: солонит слезами сковородку. И мать слезу украдкой смахнула, и у меня сердце защемило.
Встал парень, долго на хозяйку смотрел и поклонился: спасибо, мать.
— Приходи еще, сынок, — с поклоном ответила мать. — Ох горе, горе людское. И глухня, и немтырь, и калека, да еще один-одинешенек поди.
И правда, еще раза два приходил немой, чаевничал, то и дело оглядывал комнатенку, словно бы на всю жизнь запоминал бедный родимый свет домашнего уюта, счастливо улыбался, но ко мне не лез, видел, что я побаиваюсь его.
Нравилось мне, что мать у меня такая добрая и что все, и общежитские, и с завода к нам заходят, а конторские мамку даже Полиной Финадеевной навеличивают.
У Нади-комендантши
На Новый год нас пригласила к себе тетя Надя-комендантша, жившая в десятом бараке.
Мать нарядилась в новое крепдешиновое платье с короткими рукавчиками на резинках, надела на шею стеклярусовые бусы, похожие на круглые конфеты, и мы отправились в гости.
У тети Нади было чистенько и светло. Однако теснота, какая обычно в чистоте и порядке только усиливает ощущение уюта, напротив, здесь вызывала непонятное чувство пустоты, которую позже я не раз испытывал в домах, где кто-нибудь не вернулся с войны…
Домотканая дорожка с полосками поперек, убегавшая под кровать с круглыми шариками на никелированных спинках. Три подушки под тюлем. Над кроватью клеенчатый ковер с лебедями и влюбленной парочкой, почти такой же, как у молодоженов.
Над комодом висел подкрашенный фотопортрет тети Нади и ее мужа, погибшего на войне. Немного смущенные, они прислонили головы друг к другу и взялись за руки, словно приготовились петь задушевную песню.
На большой салфетке, закрывающей верхний ящик комода кружевным углом, стояло зеркало. В верхние углы его были воткнуты две не то фотографии, не то открытки с красавцами и красавицами в силуэте сердца. Лица их были так близко друг от друга, что я сразу понял: будут целоваться. Наискосок письменными буквами завивались слова: «Люби меня, как я тебя».
В зеркале отражались семь слоников мал мала меньше. Их стадо направлялось к пузатой шкатулке, обклеенной открыточными розочками. Слева от слоников стояли духи «Кармен» с этикеткой-цыганкой, похожей на даму треф. Посреди лежал альбом с видочком Ласточкина гнезда, обтянутый ядовито-зеленым плюшом. В альбом на самой заветной странице был вложен портсигар.
На все это богатство с ленивой ухмылкой взирала сверху, чуть косясь левым глазом в зеркало, пучеглазая кошка-копилка с бантиком.
Так бедненько, с простодушными излишествами, воспоминание о которых вызывает в наши безбедные дни умиление, обставлялись, пожалуй, многие жилища в то время, особенно жилища солдатских вдов. Безделушки хоть как-то скрашивали их горькое одиночество.
Я с конфетами и печеньем пристроился за табуреткой рисовать. Нарисовал домик, забор, «посадил» деревья и стал пририсовывать к веткам аккуратненькие листочки.
Тетя Надя из чекушки налила по стопке, женщины встали, выпили за Новый год, за новое счастье. Закусили капустой, пельменями, разговорились и, подтолкнув друг друга плечами, запели:
Когда б имел златые горыИ реки, полные вина, —Все отдал бы за ласки, взоры,Чтоб ты владела мной одна.
Комендант в глазах матери было очень большое начальство, и мать гордилась, что Надя водит с нею дружбу.
Моложе матери на девять лет, Надя-комендантша на первых порах подмогнула нам, пробила отдельную комнату и особенно не цацкалась со всякими блатными. Пряникову шайку-лейку она разогнала по баракам. Общежитники боялись ее как огня и после попоек старались не попадаться ей на глаза. Самые неотразимые бабники пробовали было подсвататься к ней, но она их так принародно отчитывала, что за глаза ее прозвали Первая Конная в юбке.
Мать и завидовала комендантше, и жалела ее. Завидовала она тому, что муж не бросил Надю, а погиб честно. Великое горе, конечно. Но это все-таки лучше, чем когда тебя бросят. Жалела мать Надю потому, что та одна-одинешенька на всем белом свете. И ребенка не успели с мужем завести. Сватались к ней многие — ни на кого не смотрела. Слишком мало времени прошло после гибели мужа, всего семь лет. Может, вернется еще. Бывает, что и после похоронок приходят…
После второй стопки женщины загрустили:
Что стоишь, качаясь,Тонкая рябина, —Головой склоняясьДо самого тына.
Как сейчас вижу мать мою и тетю Надю-комендантшу, со щемящей и светлой грустью поющих «Рябину».
Как тетя Надя была благодарна нам за то, что мы пришли к ней.
Сил нет представить ее одну в Новый год…
Старшие друзья
Каждое зимнее утро я надевал старенькое пальтишко, солдатскую ушанку, застегивал новенькие ботики «прощай молодость» и шел к колонке. Заледенелая колонка казалась облитой сахаром. Я любил наваливаться всем телом на рычаг, выпуская сверкающую зелеными, синими, желтыми искорками тугую, белую струю.
Однажды у колонки я подобрал кусочек льда, в который вмерзли деньги. Я не верил глазам своим. Вот это да! Видать, кто-то с похмелья освежался, деньги и залило.
От радости я поскользнулся, потерял шапку и со всех ног бросился к матери в кубовую.
— Батюшки, ты чо это, Толька, безголовый, загриппуешь вот, — ахнула мать.
— Мам, глянь, сколь я денег нашел, — прошептал, я, — возле колонки — и никому не сказал.
Мать взяла ледышку, положила ее на совочек и наполовину засунула в топку титана. Ледышка быстро растопилась — мать разлепила три двадцатипятирублевки и наклеила их на титан для просушки.
— Ма, а ты купишь мне на эти деньги свисток, — попросил я.
— Эти деньги не наши, у них есть хозяин. Схожу, поспрошаю, — авось отышшется кто. Вчерась получка была у охраны. Старый Лысков, дядя Боря-ефрейтор, пьяненький шарашился. Поди его деньги. Пойду-ка снесу ему. Скажу, что ты у колонки давеча нашел.
В жизни я больше не находил так много денег. Мелочь, случается, и попадает под ноги, и всякий раз, подняв монету, я вспоминаю свое барачное детство, в котором у меня было много взрослых друзей.
На другой день благодарный дядя Боря Лысков принес мне настоящую военную фуражку со звездой и занятную игрушку, которую он смастерил сам. На деревянном кругляше три вырезанные из березы курицы и петух уткнулись клювами. Посередке приготовился кормить кур мужичок с козлиной бородкой в лапотках и высоком малахае. Под курами и мужичком дядя Боря просверлил дырки и соединил все фигурки суровыми нитками.
Я еще от военной фуражки опомниться не успел, а дядя Боря вдруг дернул за веревочку мужичка:
— Цып-цып-цып-цып, хохлатушки-пеструшки.
— Ку-ка-ре-ку-у-у, — позвал он петушиным голосом наседок.
— Куд-куда-куд-куда? Куд-куда-куд-куда-а-а? — заспрошали куры.
Мужичок согнулся и правой рукой бросил воображаемые зерна. Петух клюнул первым, за ним стали клевать и куры.