Олесь Гончар - Бригантина
Видя, как он потрясен, в какой ярости, его стали успокаивать, но он, стиснув кулачонки, только повторял с гримасой боли и ненависти:
— Неправда! Неправда! Не было этого!
— Ну, не было, так не было, — соглашаясь, сказала дама из комиссии. — Успокойся, мы верим тебе.
Однако хлопец уже, видно, не мог совладать с собой, не слышал успокаивающих слов, оглушенный болью незаслуженной обиды. Выдумывают, наговаривают, получается, что он какой-то босяк, подонок, ворюга!.. А он ведь ни у кого и вот столечко не украл! Потому что от дедуся не раз слышал: «Чужого не тронь, Порфир, оно людское: я век прожил, а к чужому не прикоснулся, как же его брать, если оно не твое…» Порфиру крепко врезались дедусевы слова. И даже когда так и подмывало стащить какую-нибудь мелочь из совхозного гаража или на пристани прихватить что плохо лежало — всякий раз вспоминалось: чужого не тронь, оно людское… Случалось, правда, иногда чьим-нибудь каюком воспользоваться, но ведь потом и на место его пригонишь, привяжешь к вербе, как будто напрокат брал. А теперь вот начрежима такое наговаривает, напраслину возводит при комиссии, чтобы выслужиться перед нею…
Тритузный, почувствовав, что переборщил, попробовал сгладить впечатление:
— Может, в чем и сгущены краски, но ведь дыма без огня не бывает. Такие ли уж мы святые?
А мальчик никак не мог успокоиться.
— Что было, того не скрываю, а напраслину возводить… Это разрешается, да?
— Хватит, хватит, Порфир, — успокаивающе сказал директор, а химическая дама, улыбнувшись, добавила:
— Не следует обиду долго носить. Не то из маленьких обид потом большая вырастет, и ты отгородишься ею, как стеной, от всех, ничего доброго в людях замечать не будешь.
— Я же говорил, камышанские — они очень самолюбивые, — напомнил о своем лысый толстяк. — А он ведь того корня… Не скифских ли царей потомок?.. Ишь какой амбициозный!
Издевательство послышалось Порфиру в последних словах, и это его совсем взбесило:
— Чего вы расписываетесь за меня? «Корень, потомок», — передразнил он члена комиссии. — А может, ничейный я? Может…
И голос его осекся. Все горело в нем, кровоточила душа, как рана… Сын матери-одиночки — вот и все! А вы уж, взрослые, объясните, что это оно такое — сын одиночки? Что это, когда батька ни разу и в глаза не видал! И слова его никогда в жизни не слыхал! Как это будет, по-вашему? От святого духа родился? Аист на хвосте принес? Или, может, в капусте нашли? Нашли и каленым железом на тебе клеймо выжгли: байстрюк! Оксаныч!
С тем и живи на вашем белом свете!..
— Трудные, ох, трудные дети, — вздохнула женщина из комиссии. — Я согласна с Корчаком: ребенок недисциплинированный и злой потому, что страдает. А мы часто забываем об этом. Забываем, что у такого вот отрока быстрее, чем у взрослого, растормаживаются нежелательные инстинкты.
— То-то и оно, — заговорил еще один из комиссии, тот, что в очках, обращаясь больше к Марысе Павловне. У него тоже были мысли на этот счет, и он решил их высказать. И хотя речь шла о «повышенной реактивности» да об «органическом чувстве справедливости» ее воспитанника, это можно было принять и как проявление поддержки молодой учительницы с его стороны, видно, по душе ему пришлось, что она, эта чернобровая, со смелым лицом особа, в нужную минуту решительно взяла своего «великого фантазера» под защиту. То все держалась в стороне и только губы кусала с выражением несколько даже насмешливым, а потом все же улучила момент… Что ж, значит, человек имеет свое мнение и нрава не робкого.
Дама из комиссии между тем обратилась к детям:
— Друзья мои! Это только первое время вам так непривычно, может, даже тоскливо здесь. А закончится карантин, вы сразу себя иначе почувствуете… Только обещайте мне, дорогие мои… — И еще что-то вкрадчивым, томным голосом о дисциплине, о гигиене, но Порфиру уже не слушалось, тошно ему было от ее сладких слов. Не сводя сердитого взгляда с разговорившейся дамы, с ее гнезда на голове, он резко поднял руку:
— Пустите в туалет!
Когда мальчишка выскочил из класса, начальник режима сказал, словно бы даже обрадовавшись:
— Вот видите, какой он… Будто кипятком налитый… Этот не пропадет, этот сумеет волка за ухо поймать!
Марыся Павловна, строго взглянув на Тритузного, заметила:
— Я считаю, что вы должны извиниться перед ним.
— О! Это еще за что?
— Сами знаете.
Только когда комиссия отбыла, вернулся Кульбака в класс. Забился, как волчонок, в угол, на последнюю парту, словно бы и на Марысю Павловну сердился за то, что она за него вступилась. Учительница, щадя хлопца, решила его не трогать: пусть отойдет, перестрадает. До конца урока никто и словечка не услышал от Кульбаки. Отчужденный, отстраненный, сидел, упершись подбородком в парту, уставившись тоскующим взглядом в окно. Не существовало сейчас для Порфира ни учительницы, ни товарищей, ни всех этих строгостей, которыми он здесь окружен. Воображение, сильней самой реальности, проломив стены, уносило мальчика от здешних обид, без труда уносило в миры внешкольные, весенние, он опять был там, где все так привольно, где воды и камыши, где старый абрикос возле маминой хаты вот-вот розовым цветом займется…
VIII
— Ну все же: с хвостиком планета или без?
Об этом как раз допытывались у Марыси Павловны ее коллеги, собравшиеся в учительской, эту проблему пытались выяснить сообща, когда на пороге появился начальник режима, или, точнее говоря, помощник директора школы по режиму, известный нам Тритузный Антон Герасимович. Крутого нрава, богатейшего жизненного опыта человек. Когда в школе кому занедужится, Антон Герасимович предлагает свой рецепт: «Пейте полынь!» Он имеет в виду обычную степную полынь, горькую-прегорькую, к которой даже и скот не притрагивается, только человеку и под силу ее потреблять. На все случаи жизни признает Антон Герасимович одно это спасительное зелье, от всего якобы оно помогает. И что значит — полынь пьет человек: у него и цвет лица здоровый, и походка упругая, и выправка, вопреки годам, молодцеватая.
С появлением Антона Герасимовича в учительской сразу куда и смех девался; Марыся Павловна даже губу прикусила, чтобы при нем сдержаться, не прыснуть. Тритузный догадался, что это была у них пауза, веселая передышка, потому что, кажется, уже до чертиков дозаседались, аж посоловели все. Антон Герасимович довольно скептически относился ко всем этим педсоветам, к нескончаемым этим сидениям, на которых люди взрослые — с директором во главе — часами ломают себе головы, как им поступить с тем или иным сорванцом, какие педагогические тонкости и уловки противопоставить очередной выходке какого-нибудь малолетнего правонарушителя.
С полным сознанием своего права присутствовать на педсовете Антон Герасимович медленно идет к излюбленному своему месту, усаживается под лозунгом: «Дети — наше будущее». А перед ним на стенах яркие художественные орнаменты — их выставил коллегам на просмотр Артур Берестецкий, патлатый, с длинными ручищами учитель рисования и пения (или, как он сам себя называет, «наставниц по части изящных искусств»). Цветы, виноградные лозы и листья, скифские и современные мотивы в причудливом переплетении — все это он собирается представить на областную выставку самодеятельных художников. Тритузный мимоходом скользнул взглядом по орнаментам, но оценки никакой не дал. Кашлянул — и все. Тугая с высокой тульей фуражка браво сидит на седой голове Тритузного, он ее и тут не снял, ибо, во-первых, служба ему позволяет, а во-вторых, в фуражке чувствуешь себя увереннее, к тому же сразу видно, что ты человек основательный, крепкого закала и дисциплины. Знал, что эта его привычка не снимать в учительской фуражку вызывает кое у кого из педагогов иронию, так же как и его манера говорить торжественным тоном о своих обязанностях: «Мы, надзирательский состав, считаем…», однако продолжал держаться своего, считая вполне естественным именно этот тон и эту манеру для себя, коренного кадра, который единственный только и остался здесь из работников спецшколы.
— Случай этот подтверждает наши наблюдения, — говорил Валерий Иванович, обращаясь к коллегам. — Типичная дисгармония поведения. Бестормозность, показная бравада, какою иногда прикрывают душевную травму, какие-то внутренние разлады, могущие привести даже к разрушительным действиям… Пока ему не возражаешь, все хорошо. А только возразил, взрывается бурей гнева, крика, слез…
— Слез не было, — уточнила Марыся Павловна.
Поскольку начальник режима не сводил взгляда с директора, Валерий Иванович в двух словах пояснил ему, о чем речь: обсуждаются замечания, оставленные комиссией, в частности, касательно «феномена Кульбаки», как будет потом записано в протоколе педсовета. Обращаясь к Марысе Павловне, директор попросил доложить, как себя чувствует сейчас неукротимый камышанец.