Анатолий Ананьев - Годы без войны. Том второй
XXVI
— Эй, вы что уединились? Игорь Ильич (так звали Князева), Александр, что не танцуете? — отвлекая их от разговора и мыслей, крикнул Мордовцев, давно кружившийся со своею, в коротенькой юбке, партнершей возле них.
Подведя партнершу к Князеву, он освободил ее так, словно предлагал взять (что, впрочем, было просьбой самой партнерши, хотевшей, как она сказала, потанцевать со знаменитостью), и Князев, сейчас же по взгляду на Мордовцева и на партнершу, желание которой было все на ее лице, поняв, что могло выйти из этого знакомства, — небрежным будто, но элегантным в этой своей небрежности движением взял ее за талию и, прижав к себе, повел в центр круга.
Но, удаляясь (в танце), успел все же бросить Александру:
— Колокол бьет, не забудь, бьет! Мы еще вернемся к нашему разговору.
— О чем он? — машинально спросил Мордовцев, которому было все равно, о чем спросить. — Фу, пойду покурю, — добавил он собравшемуся было ответить Александру и направился в коридор, куда, как заведено было у Стоцветовых, выходил каждый, кому для бодрости ли, для успокоения ли требовалось выкурить очередную сигарету.
По количеству встреч, разговоров, впечатлений и дел, по количеству забот по дому и по издательству, где он спорил с редактором, не соглашаясь править страницы, относящиеся к истории, настоящему и будущему народа, и где через этого редактора, он чувствовал, хотели определенные и неприятные ему люди надавить на него, из-за постоянного беспокойства за сестру, за которую становилось обидно, что Ворсиков так долго не делает ей предложения, и за Станислава, к научному открытию которого готовы были присоединиться уже не один, а сразу несколько соавторов, — только по количеству этих интересов, впечатлений, разговоров, не всегда оправданных делом, но всякий раз продиктованных обстоятельствами, перестройкой настроения, мыслей и чувств, Александр должен был выглядеть усталым или рассеянным. Но он лишь с минуту задумчиво смотрел перед собой, подыскивая, что ответить Князеву. То, из не проясненного в истории, что брался прояснить Александр, было лишь малоисследованными и не описанными еще в литературе событиями, ожидавшими своего часа; было — не исправлением неких будто неточностей или неверных трактовок, а именно п р о я с н е н и е м, то есть выявлением причин тех страданий, которых якобы можно было бы избежать. Непроясненность же по Князеву была непроясненностью иного рода. Им брались под сомнение события, давно и вполне будто исследованные и учеными и литераторами, и результаты этих исследований не просто предлагалось пересмотреть, а пересмотреть под определенным, Князева, углом зрения, и с готовой уже для этого угла зрения с в о е й оценкой. «Мы говорим о разном, вот в чем суть», — наконец произнес Александр и, поняв, что весь смысл спора вполне вмещается в эту фразу, принялся искать глазами среди танцующих Князева, будто на расстоянии, взглядом, можно было передать тому эти слова. Но когда разглядел худощавую, в замшевой куртке с молниями фигуру поэта, разглядел его плоское, обращенное к партнерше лицо, уже не отдельные детали разговора, с чем согласиться и против чего возразить, а общее значение этой встречи занимало Александра. Было ли хорошо, что Князев столь откровенно заговорил с ним, или это было плохо; и что вообще могло означать его предложение? «Либо что-то переменилось в их отношениях ко мне, — решил Александр, подумав о литераторах, которые, он знал, стояли за Князевым, — либо я чем-то стал устраивать их?»
Но выяснять это ему не хотелось; в конце концов, его похвалили; он, в сущности, получил признание тех, кто раньше не признавал его. «Значит, все же — ко мне?! Так, так, ко мне, значит», — проговорил он, задерживаясь уже на этом, что соответствовало его теперешнему, после встречи с Кудасовым и знакомства с Наташей, настроению. Мысли его незаметно вновь переключились на нее. Он отыскал ее среди танцующих и направился туда, где можно было быть ближе к ней. Его захватывал тот маленький, как он всегда сам говорил о нем, мир личных интересов, страстей и желаний, который, впрочем, был столь же неохватен и велик, как и мир общечеловеческих исканий и заблуждений; и как бы ни противопоставлялось человечество (с его глобальными интересами) личности (с ее мелочными будто бы запросами), как бы ни возвышалось первое и ни принижалось второе, соотносившееся с первым, как капля с океаном, но и этот океан человеческих судеб в определенные минуты жизни вдруг начинает представляться каплей в сравнении с личным, что заботит нас. Александр был далек еще от этого состояния увлеченности; он лишь выходил как бы на середину моста, переброшенного между двумя берегами, и чувство освобожденности от того, от чего удалялся, и новизны другого, к чему шел, возбуждало его. «Надо же, все сразу, в один день!» — удивленно думал он, то обращаясь мысленно к Кудасову, то к минуте, когда брат представлял ему Наташу, то к разговору с Князевым, в котором, как это казалось теперь Александру, были только похвалы и предложение, лестное ему.
Ворсиков играл долго, не столько для танцующих, сколько для Анны, смотревшей на него, и будь Александр повнимательнее, он заметил бы, что между его сестрой и нелюбимым им Николаем Эдуардовичем если еще не произошло, то вот-вот должно было произойти объяснение. Если бы Александр мог теперь всмотреться в то, что происходило вокруг него, то он увидел бы не только Наташу с партнером, известным (и тоже не уважавшимся Александром) другом дома, и не только то, что все будто были увлечены лишь этим бессмысленным занятием — шарканьем ног; он заметил бы, что большинство, как и он, лишь только со стороны казались не обремененными ничем. Цель пришедшего на вечер ученого секретаря одного из московских НИИ состояла в том, чтобы уговорить наконец Станислава на соавторство. Ученый секретарь этот был как будто только посредником между своим руководством и Станиславом, но тайной мыслью его было — самому, с помощью посредничества, присоединиться к соавторству, и мысль эта заставляла его постоянно быть возле Станислава и льстить ему. Если бы Александр со своим всегдашним скептическим настроем осмотрелся вокруг, он давно бы заметил озабоченность брата и подошел бы к нему и поговорил с ним. Он заметил бы еще, что в доме вообще к чему-то готовились и что еще Инна Ивановна, открывавшая ему дверь, и домработница, выглянувшая из кухни на него (она редко оставалась на вечер), тоже были чем-то взволнованы. Но мысли его были заняты своим, он думал о Наташе и видел только ее с ее движениями, прической, с ее живым, открытым (открытым восприятию добра) лицом.
Вдруг музыка оборвалась, и от рояля послышался громкий голос Ворсикова:
— Друзья, я хочу сделать заявление. Но прежде — шампанское сюда! — крикнул он, прося подать разлитое уже по бокалам шампанское, которое он еще днем под предлогом сюрприза для Анны привез сюда. Жест его был широк, и было видно, что он был доволен этим своим жестом. — Инна Ивановна! — Он вскинул руки навстречу появившейся в дверях хозяйке дома. — Сюда прошу!
За ней, в глубине коридора, видна была домработница, несшая на подносе бокалы с шампанским.
Пока гости разбирали бокалы с шампанским, а Инна Ивановна в знакомом всем темно-шоколадного цвета платье с отделкой и шарфом того же тона на плечах подходила к роялю, Ворсиков загадочно улыбался, поглядывая то на нее, то на гостей, то на Анну. Затем подошел к Анне и, обняв свободной рукой за плечи и подняв в другой бокал перед собой, проговорил:
— Мы с Анной решили, пожениться. Вот, собственно, и все.
На мгновение в гостиной наступила тишина. Потом кто-то крикнул: «Горько!» — хотя это было не к месту, и все шумно кинулись поздравлять Ворсикова и Анну.
— А вы? — спросил Александр, пододвинувшись к Наташе (в то время как только что танцевавший с ней мужчина, расплескивая шампанское, проталкивался к композитору). — Если хотите, давайте вместе поздравим мою сестру, — предложил он.
Уловив, по выражению ее глаз, что она не возражает, он повел ее (в обход рояля) к сестре и будущему зятю. И когда после поздравлений опять начались танцы, он подал ей руку и до конца вечера уже не отходил от нее. Он снова замечал в ней лишь ту нерастраченную будто непосредственность жизни, которая еще в минуту знакомства с ней поразила его, и был возбужден, весел и улыбался бросавшему на него взгляды Князеву.
XXVII
В то время как у Станислава (на этом вечере) были свои скрытые заботы, занимавшие его, у Александра свои, как, впрочем, свои были и у Князева, и у Ворсикова с Анной, и у других гостей и друзей дома, у Наташи, приглашенной Станиславом лишь для того будто, чтобы послушать новые сочинения талантливого и популярного композитора, как он охарактеризовал Ворсикова (как принято было теперь говорить обо всех творческих людях, и что не считалось ни преувеличением, ни ложью), — у Наташи кроме того, что она старалась присоединиться к общему как будто веселью, шумевшему вокруг, был глубоко запрятанный свой мир переживаний. Когда Станислав уговаривал ее, ей казалось, что все будет просто, она только послушает музыку и уйдет, и то приличие, которое накануне суда над мужем особенно хотелось соблюсти ей, будет соблюдено, и ей не в чем будет упрекнуть себя. Отец в этот вечер, она знала, не ждал ее. Лия, с которой договорено было пойти в Политехнический на какого-то не менее, чем это было в Доме журналистов, именитого и модного поэта, вдруг сообщила, что поход отменяется (она не сказала только, что подобрала себе для похода другую и более из своего круга подругу), и Наташе оставалось либо пойти к Любе, либо сидеть дома. Но дома, одной, тягостно было ей. Ее начинали одолевать сомнения, и она пугалась тех новых мыслей о муже, которые приходили ей. Тот светившийся идеал, то есть Арсений, открывший ей прежде неизвестные стороны жизни, — идеал тот был как бы потерян ею, она казалась заблудившеюся, и вместе с тем, как старалась найти в себе прежнее чувство к Арсению, ловила себя на том, что думает не о нем. К предстоящему суду она уже не испытывала интереса. Ей хотелось быть свободной — свободной от обязательств, которые мешали ей по-новому распорядиться собой, и она мучилась оттого, что не знала, как поступить ей.