Борис Лавренёв - Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы
К концу прогулки консул предложил зайти в пагоду. В пагоде было полутемно и душно и пьяно пахло курениями. В полумраке скользкими металлическими отсветами поблескивал громадный бронзовый идол, сидевший на поджатых ногах, со свившейся змеей в правой руке, улыбаясь странной колдовской улыбкой.
Толстый, весь в тройных складках и жирных припухлостях, сторож-монах, получив от консула иену, приседая, вручил посетителям освященные цветы.
У выхода из пагоды под террасой блеснули спицы и обода десятка прислоненных к ней велосипедов. Владельцы велосипедов, частью в европейских костюмах, частью в кимоно, сидели кружком на корточках и закусывали. Закуски были разложены на развернутой газете.
— Экскурсия, верно? Японское ОПТЭ, — сказал штурман Доброславин, — у них это дело здорово раскрутить можно. Страна маленькая, а красоты много.
Консул мельком взглянул на закусывающих японцев.
— Нет! Это тоже шпики. Резервные. Послали из города на подмогу тем, которые в машине ехали. На всякий случай — все-таки шесть русских за город поехали.
Японцы, увидя выходящих летчиков, вскочили и закланялись, умильно улыбаясь, как будто встретили лучших друзей, которых давно ожидали.
Мочалов затрясся от злости и смачно сплюнул в траву.
— Тьфу! Никогда больше сюда не поеду.
Он приехал на званый чай в отель «Фузи» мрачный, неразговорчивый, замкнувшийся. Все виденное и слышанное — от Охаси до экскурсии шпиков — привело его в состояние с трудом сдерживаемого бешенства.
За чаем, приготовленным по-европейски, на обычном столе, его посадили между Охаси-сан, встретившим его как старого и хорошего знакомого, и очень красивым — посмотрев на него, Мочалов понял, что это лицо обладает непривычной, но своеобразной и тонкой привлекательностью, — изящным, как куколка, молодым японцем в форме морского летчика.
Остальных тоже рассадили между японцами. Против Мочалова уселся Саженко. Рядом с ним сидел коренастый широкоплечий человек с седой головой. Он положил на стол блокнот, вынул из кармана флакончик туши, кисточку и, взбрасывая изредка глаза на Мочалова, водил кисточкой по бумаге.
— Что он делает? — спросил Мочалов через стол у Саженко: он видел только заднюю сторону блокнота.
— Тебя рисует. Очень здорово выходит, — ответил Саженко.
— Это наш знаменитый художник Токугава-сан, — пояснил Охаси.
Токугава вырвал лист из блокнота и, встав, с поклоном подал его Мочалову.
Мочалов, иногда сам баловавшийся рисованием, — он делал обычно карикатуры для аэродромной газеты, — с любопытством взглянул на рисунок. Его поразила необычайная, почти волшебная легкость и верность линий, своеобразных, непохожих на привычные рисунки. Он вежливо поблагодарил художника.
Но все же мрачное настроение не покидало его. Он односложно отвечал на непрекращающуюся птичью болтовню Охаси-сан. Японский чай, поданный в тончайших, как папиросная бумага, чашечках, показался ему жидким и пресным (он любил пить чай крепкий, как деготь). Водка саке — кислой и царапающей горло.
Странных на вид закусок, подававшихся к чаю, он не захотел и пробовать.
Консул, заметивший его безрадостный вид, встал со своего места и из-за спинки стула сказал ему на ухо:
— Что вы в меланхолию ударились? Привыкайте. Советую обратить внимание на соседа справа. Имеет репутацию одного из лучших летчиков гидроавиации и, кроме того, вообще занятная фигура. Принц императорской крови, двоюродный племянник императора. Думали вы когда-нибудь, что придется сидеть рядом с ним в качестве почетного гостя?
— Мне-то что, — улыбнулся Мочалов, — а вот под ним, верно, стул горит.
Консул отошел. Мочалов искоса посмотрел на летчика-принца. Тот сидел, тоненький, прямой, держа чашку пальцами, похожими на желтые стебельки растения.
Мочалов повернулся к Охаси.
— Как зовут моего соседа, Охаси-сан?
— Сендзото-сан.
— Он тоже, может быть, говорит по-русски?
Господин Охаси отрицательно покачал головой.
— Нет! Он не модзет. Он модзет на английский.
Тогда Мочалов, немного робея за свое английское произношение, обратился к летчику:
— Скажите, Сендзото-сан, вы давно летаете?
Сендзото-сан вскинул длинные ресницы и улыбнулся.
— Двенадцать лет.
— Как? — Мочалов не поверил. У японца было настолько молодое лицо, что, прикидывая его возраст, Мочалов определил его года в двадцать два.
— Сколько же вам лет?
Японец опять улыбнулся и пошевелил на скатерти желтые стебельки пальцев.
— Мне тридцать лет. Я сел на самолет, когда мне было восемнадцать.
— Вот странно, — с искренним изумлением сказал Мочалов, — я был уверен, что вы моложе даже меня, а мне двадцать четыре.
— Японцы вообще медленно стареют, — Сендзото-сан опять опустил ресницы, — и всегда выглядят моложе европейцев. Вот уважаемый Токугава-сан, который нарисовал ваш портрет, — ему почти восемьдесят лет.
Мочалов с еще большим изумлением перевел взгляд на Токугава. Он никак не согласился бы дать художнику более пятидесяти.
— Трудно поверить, — в раздумье выговорил он, — отчего это?
— Климат нашей страны сходен с климатом Англии, но гораздо здоровее. А англичане тоже выглядят всегда моложе своих лет.
— Англичане?
Мочалов вспыхнул. После окончания школы он, перед отъездом на восток, заехал в Ленинград. В доме Красной Армии принимали делегацию английских горняков. Среди них был человек, поразивший Мочалова старческим и истощенным видом. Мочалов спросил его, как он решился в таком возрасте на далекое зимнее путешествие. Горняк скорбно усмехнулся и сказал: «Мне тридцать четыре года, кэмрад, но шахты и безработица делают свое дело».
Мочалов еще раз взглянул на нежное, словно замшевое лицо Сендзото-сан и подумал, что в Японии тоже не все, вероятно, выглядят моложе своих лет. Но сказать об этом собеседнику было неудобно и ненужно.
Он промолчал. Первым заговорил снова японец.
— Вы, наверное, очень знамениты в вашей стране? — спросил он, поворачиваясь к Мочалову.
— Почему? — удивился Мочалов.
— Вы так молоды, а вам дали командование такой почетной экспедицией. Надо было совершить много подвигов, чтобы получить право на это. Я заслужил за двенадцать лет хорошее авиаторское имя, и я родственник нашего повелителя, да сохранят его времена, — Сендзото-сан закрыл глаза и склонил голову, — но я не мог бы рассчитывать на такое блестящее назначение.
Мочалов покраснел. У него не было никаких подвигов, и он никогда не думал о них. Он был мальчишески горд в минуту, когда узнал от Экка о своем назначении, но теперь легшая на его плечи ответственность иногда даже смущала его. Он не чувствовал за собой никаких особых данных, кроме большой любви к своему делу, кроме инстинктивной, жившей в каждой его кровинке, преданности и верности родине. Но сказать об этом японцу не хотелось.
— В нашей авиации основной принцип — выдвижение молодых, — отделался он дипломатической фразой.
Сендзото-сан вздохнул.
— Тогда вы очень счастливые люди. Я бы много дал за право участия в таком замечательном полете. Но, к сожалению, у нас они редки, и мы чаще летаем, чтобы убивать людей, а не спасать.
Голос японца был тих и почти печален, и это еще больше удивило Мочалова. Но продолжать разговор на такую отвлеченно этическую тему показалось Мочалову опасным, и он спросил о другом.
— Если это вас не обидит, Сендзото-сан, я хотел бы знать, в чем причина таких частых катастроф с вашими самолетами? Мы очень внимательно следим за развитием вашей авиации и несколько удивлены постоянными несчастьями. Чем можно их объяснить, если это не секрет?
— Я не нахожу нужным быть неискренним с вами, мистер Мочалов, — ответил летчик после короткого молчания, — мы люди одной профессии, хотя завтра можем стать врагами, — таков закон неизбежности. Причин несколько. Одна из них та, что наша авиация стремится как можно скорей стать первой в мире. Мы летаем днем и ночью, и обилие полетов вызывает обилие несчастных случаев. Это первое. Второе, я думаю, — это мое личное мнение, — что мы первые в мире моряки, но никогда не станем первыми летчиками. Воздух — не наша стихия. Наши летчики боятся высоты. Высотные полеты — это камень, о который мы спотыкаемся. Потолок выше тысячи метров уже опасен для японца, он теряет уверенность, хладнокровие, чувство пространства и близок к катастрофе. А мы с японской настойчивостью стараемся преодолеть этот дефект. Япония вообще слишком много хочет, мистер Мочалов. Это и хорошее и опасное качество. Мы жили лучше и спокойнее, когда Япония была иной. Сейчас она живет на нервах, а это долго длиться не может.
— Я очень благодарен вам за откровенность, Сендзото-сан, — искренне поблагодарил Мочалов, почувствовав некоторую симпатию к тихому и скромному голосу Сендзото, так непохожему на змеиный свист Охаси-сан, ко всему его тонкому и печальному облику.