Фёдор Гладков - Вольница
— В огонь и в воду с вами, девчата!
И крикнул, хватаясь за голову:
— Эх, как они нас оконфузили! Скрозь землю надо провалиться.
— Я тоже иду! — решительно прохрипел Левонтий, но Карп Ильич утихомирил его:
— Я, Левонтий, знаю тебя. Ты в таких делах — не коновод: всю обедню испортишь. А насчёт тебя я в надёже. Ты в казарме останься и покалякай здесь с ребятами. Чтобы все на ногах были при надобности. Да чтобы никто нашу рыбацкую артель не опозорил. Паршивую овцу из стада вон!
Мать со слезами на глазах проговорила растроганно:
— Люди-то вы какие хорошие, Карп Ильич! Люди-то какие!
— В нашей рабочей команде все должны быть хорошие, — поучительно ответил Карп Ильич.
Они оделись и вместе с женщинами вышли из казармы, а я побежал в кузницу. Игнат звенел своим ручником, а открытая дверь в дымную тьму и огонёк горна всегда манили меня приветливо. В кузнице я не был уж несколько дней: езда на чунках так захватила меня, что я пропадал на льду с утра до вечера. Из нашей казармы гурьбой выбегали резалки и уходили в ворота. Шли один за другим и рабочие из мужской казармы.
Игнат встретил меня молча и хмуро, словно я ввалился некстати. Степан стоял на мехах и тоже был не в духе. Игнат ковал большой бондарный топор с вогнутым лезвием. Он чеканил широкую лопасть, уже красную, остывающую, и оттягивал лезвие. Вдруг он быстро, словно брезгливо, бросил топор вместе с клещами в широкое ведро с водой и отмахнулся от густого облака пара.
— Ну, так как же нам с тобой быть-то, меходув? — спросил он меня, задумчиво всматриваясь в открытую дверь. — Везде полное расстройство: то бунты, то пожары, то безделье… И ты от нас отбился. Ну, с тебя спрос невелик: даром работать дураков нет. А вот главное — не с кем мне теперь спорить и драться и тебя на посылках гонять. Тарас-то… слыхал? Сцапали его. Где-то по дороге схватили и связали. А сейчас — в полиции. Обвинили в поджоге. Так с нашим братом обходятся.
Я так обомлел от этой новости, что с минуту смотрел на Игната, как в столбняке. Должно быть, я был похож на дурачка, потому что кузнец встревожено поднял брови и сдвинул шапку на затылок. Потом сразу же успокоился и опять надвинул шапку на лоб: он, вероятно, решил, что мне, малолетку, ещё не дано постигать смысл таких ошеломительных событий.
Я опамятовался и забунтовал:
— Это не Тарас… Это старичишка сам поджёг.
— Это кто тебе сказал?
— А на пожаре народ говорил.
Степан засмеялся и вышел из закуты, от мехов, вглядываясь в меня с весёлым любопытством.
— Он всё на свете знает. С приключениями.
Но Игнат угрожающе стукнул ручником по наковальне.
— Этому парню надо уши надрать, чтобы не болтал зря.
— Да кто поджёг-то? Тарас, что ли? — возмущённо крикнул я. — Тарас не такой. Он гордый.
Степан уже задыхался от хохота.
Игнат попрежнему напирал на меня:
— А кто говорит, что Тарас? Ты ещё комар: чего ты понимаешь? Мало ли что люди болтают…
— Ничего не болтают, — упорствовал я. — Они правду говорят: на том промысле управитель-то — ехидна, коварный старичишка. Аль я забыл, как тут Тарас-то его костил?
Игнат развёл руками и обратился к Степану со смехом в глазах:
— Чего с ним делать-то, Степан?
— Его ничем не проймёшь, дядя Игнат, — едва выговорил Степан, борясь с хохотом. — Он обоих нас на лопатки кладёт.
— Придётся его в полицию отправить, а то он нас с тобой потопит.
— В полицию-то трусы ходят, — ошарашил я Игната, повторяя слова Гали, и с бурей в душе выбежал из кузницы.
За эти сутки мы пережили большие потрясения.
Управляющий скандалил в конторе с нашими делегатами, но в конце концов согласился оплачивать прогулы половиной урочного заработка. Толпа долго стояла у крыльца конторы, шумела, но отмены вычетов по болезни не добилась. Не было Гриши и Харитона, некому было ободрить людей и решить, что делать дальше. Вечером Прасковея, молчаливая и озлоблённая, ушла куда-то и не ночевала в казарме. Не пришла она и утром. Женщины всполошились и растерянно, с испуганными глазами, начали судачить и ссориться. Те резалки, которые до сих пор были незаметны и безлики, сбились в кучу и стали ругать Прасковею, Оксану и Галю, как озорниц и смутьянок. Они подходили к Улите и шептались с нею с покаянными лицами. Мать с Наташей сидели на нарах Олёны и тоже о чем-то перешёптывались.
Олёна как будто мстила за свою былую рабскую приниженность: она стала крикливой, размашистой и нарочно лезла на скандал. Она с недоброй усмешкой прислушивалась к женщинам, которые шушукались около Улиты, и прицеливалась, чтобы огорошить их. Эта недобрая усмешка отражалась и на лице мамы, я знал, что она в душе тоже негодует на сплетниц и злопыхательниц и готова накричать на них вместе с Олёной.
Так и случилось. Олёна с ядовитой вкрадчивостью и с угрозой в глазах вмешалась в шушуканье резалок с Улитой.
— Аль приспичило, товарки, в грехах каяться? Была масленица, а сейчас великий пост? Кто это из вас хороводился около Прасковеи, когда она себя не жалела и за всех распиналась? И чего это вы перед Улитой юлите, когда Прасковея из казармы вышла?
И она засмеялась, прощупывая глазами женщин, а они трусливо отводили от неё свои лица. Мама тоже смеялась с гневным огоньком в глазах и вторила Олёне:
— А вот придёт Прасковея-то, куда вы глаза свои спрячете? Под нары, что ль, полезете? Ну, уж мы вас не пощадим, наушницы!
Олёна, издеваясь, посоветовала:
— Какая вам спорынья с Улитой шушукаться, девки? Шли бы лучше к подрядчице наушничать-то: всё-таки она вам маленько вычетов скостит. Эка невидаль какая, ежели подруг потопите? Улита только попу исповедуется, а подрядчица с полицией знается. — И вдруг накинулась на них: — Убирайтесь на свои нары, наушницы, покамест целы!
Женщины трусливо озирались, ёжились и, огрызаясь, расползались по своим местам. Улита сокрушённо и елейно бормотала:
— Не надо бы, Олёнушка, злобиться-то. Всякому хочется с душеньки своей тягость снять.
Семейные, как всегда, молчали и держались особняком.
Галя прибежала иззябшая, с обожжённым от мороза лицом, очень взволнованная.
— Забрали нашу Прасковеюшку на дальнем промысле, а с ней ещё троих… — со злым спокойствием сказала она, ни к кому не обращаясь. — Не допустили меня полицейские, а я им скандал устроила. Меня тоже грозили забрать.
Больше она ничего не сказала, бросилась на свои нары и завернулась в одеялку.
А на другой день половину нашей казармы погрузили на сани и на верблюдах отправили в снежные пески, вёрст за десять — на Кайпак, на маленький промысел. Мы с мамой тоже попали в эту артель. С нами вместе поехала и Наташа, а Олёна, Галя и Марийка остались пока на месте, но их тоже отправляли куда-то.
— Ну, всех расшвыряли, — грустно сказала при прощанье Галя. — С испугу управители готовы нас по одному к волкам загнать. Ну, да не робей, чумак! — засмеялась она, целуя меня. — Мы своё взяли и ещё подерёмся, придёт время…
А мать она даже раза три обнимала и гладила её щеки.
— Ну, а тебя, Настя, уже не охомутаешь — чую. Хорошая душа у тебя. Чур, не забывать и дружбы не рвать! Прасковею помни, Настя… Гришу!
Я простился с Феклушкой весело. Она обняла меня и жалобно улыбнулась.
— А я, Феденька, всяк час о тебе буду думать. Ангели-то мне будут весточки об тебе приносить. Они во сне тебе будут являться. Весной приедешь, а я уж буду бегать на резвых ножках…
Тётя Мотя всплакнула, прощаясь с нами, а меня долго держала между колен, нежно смотрела на меня и гладила по волосам.
— Жили-то мы как хорошо, Федя! Любила-то я как тебя! Вы с Феклушей были у меня, как дети.
— Я тоже тебя люблю, тётя Мотя, и никогда не забуду.
Она так расчувствовалась от моих слов, что захлебнулась слезами.
Так как я с кузнецом и Степаном расстался недружелюбно, то прощаться к ним не пошёл, а они даже из кузницы не выглянули. Мне было грустно и очень тянуло помириться с ними. Но обида на них ещё ныла в сердце и отравляла память о них враждой.
Но я успел сбегать в мужскую казарму, чтобы увидеть рыбаков и узнать о судьбе Балберки. Я столкнулся с Корнеем в сенях. Он оглядел меня чужим взглядом и хотел пройти мимо, но я схватил его за руку.
— Я, дядя Корней, распрощаться с тобой пришёл и с дядей Карпом. Нас в пески на ерик увозят.
— На ерик, говоришь? Такое дело. Мы тоже с артелыо на свой ерик отправляемся. Да только задержаться пришлось. Балберки-то нашего нет, а где пропал — ничего неизвестно. Боюсь, что его волки съели, а то замёрз по дороге, и кто-нибудь его подобрал. Дядя-то Карп сам на розыски на чунках побежал. Ну, путь-дорогой! Поезжай!
И он, прихрамывая, широко зашагал мимо верблюдов и саней к воротам. Я шёл за ним, угнетённый его неприветливостью.
В памяти у меня осталась только дорога среди бесконечной белизны, которая сливалась с туманным небом на горизонте. И мне чудилось, что мы плывём в какой-то сказочной стране, по неземным волнам в незнаемые края.