Николай Шундик - Белый шаман
– Конечно, жалко зверей. Однако люди должны их видеть и думать о них. Если не видишь – не всегда помнишь.
Пойгин вытер разопревшее лицо, шею, с отчаянием посмотрел на солнце.
– Жарко тебе? – сочувственно спросил Артём и тоже вытер лицо платком. – Тут всем жарко.
– Хорошо Москву было бы построить… в наших местах, – не то пошутил, не то всерьёз сказал Пойгин.
Медведев засмеялся, не стал возражать.
Вечером, когда Москва опять стала морем огней, сели в какое-то качающееся вместилище и начали кружиться вместе с огромным кругом – чёртово колесо называется. Артём почему-то конфузливо улыбался, а Пойгин, поднимаясь всё выше и выше, жадно оглядывал сверкающую огнями Москву и вспоминал свои путешествия по карте вместе с Кэтчанро. Мог ли Пойгин в ту пору предположить, что когда-нибудь увидит Москву, окунётся в море её огней? Крутилось и крутилось чёртово колесо, и голова Пойгина кружилась, и замирала душа. И это плавное движение вверх, вниз и снова вверх напоминало ему качку в море, и он представлял себе, что плывёт на сейнере, плывёт по волнам самой жизни, и как хорошо, что Артём по-прежнему рядом. А тот ловил каждое мгновение, когда видел, что Пойгин приходил хоть немного в себя от встречи с невиданным, и всё расспрашивал и расспрашивал о Чукотке, что-то записывал в блокнот, приговаривая:
– Порадовал ты меня, очень порадовал, многое изменилось у вас к лучшему. Но кое-чем и опечалил…
Ещё несколько дней жил Пойгин в Москве, постигая её с помощью Артёма Петровича. По вечерам, когда возвращался в дом, выходил на балкон, долго смотрел на многоцветье огней, как бы укладывая в душе то, что увидел, чему изумился. Артём Петрович сидел тут же, рядом, на балконе, стараясь не нарушать задумчивость Пойгина.
– Не могу привыкнуть к тому, что летом здесь нет круглосуточного солнца, – признался в один из таких вечеров Пойгин. – И ещё не могу привыкнуть к высоте. Если бы пожил здесь ещё месяц, наверное, вообразил бы себя птицей и прыгнул бы с этого гнезда…
Пойгин постучал по перилам балкона, засмеялся.
– Кэргына любила сидеть на этом балконе. Часами смотрела на Москву.
– Да, она рассказывала. Теперь я буду ей рассказывать. До конца жизни хватит мне вестей, которые люди будут слушать с открытыми ртами. Москва гудит во мне. Сначала она меня вобрала в себя, как маленькую частичку. Теперь я её вобрал в себя, хотя она и огромная.
С этим чувством Пойгин и улетел домой. Когда самолёт поднимался, жадно прильнул к иллюминатору, глядя на Москву, на её окрестности уже сверху. Перед мысленным взором его всё шли и шли несметные людские толпы, и он уже не чувствовал себя в этом море песчинкой. Он заглядывал людям в глаза, как смотрел бы на звёзды, и соизмерял всё, что было внутри его, с тем, что происходило вокруг. Он мысленно шёл сквозь толпу, умудряясь как бы смотреть на себя со стороны, листая при этом атлас, который до сих пор хранил как самое дорогое, что было в его доме. Он шёл теперь не только сквозь толпы людей, населявших Москву, он шёл сквозь всё человечество, он сын его, а все хорошие люди – его дети. Вот куда теперь простирается предел его познания всего сущего в мире. Земля круглая. И если бы не было морей, можно было бы идти и идти сквозь всё человечество, чтобы вернуться в родной Тынуп уже с противоположной стороны. А в центре этого огромного круга, который обозначает самый крайний предел его познания всего сущего на земле, находится Москва, незыблемая, как сама Элькэп-енэр. Идёт Пойгин сквозь всё человечество, зная, что может сделать добро каждому хорошему человеку, и всё время возвращается к каменной матери, у которой на руках её убитый сын. И приглашает Пойгин всё человечество остановиться перед каменной матерью и долго, долго смотреть на неё, пока не покажется каждому хорошему человеку, что она кивнула ему головой благодарно.
Уплывает самолёт ввысь. Вот уже и земли не видно. Внизу облака, облака, облака, так удивительно напоминающие снега и торосы закованного льдами моря. Стучит в ледяной бубен Моржовая матерь, плывёт животом вверх, как плавал морж в бассейне зоопарка. Ревёт умка, поднимаясь на дыбы, смотрит с тоскою вслед улетающему Пойгину. Но есть, есть в глазах умки и надежда: должно быть, верит, что Пойгин в чём-то его спаситель. Кивает головой слон, размахивая ушами, и тянется его смешной хобот кверху: этот зверь, кажется, тоже верит, что Пойгин в чём-то его спаситель. Машет прощально рукой Артём Петрович, и губы его беззвучно шевелятся, Пойгин не слышит слов, но всё равно понимает, в чём суть его наказов.
Улетал самолёт всё дальше от Москвы. Улетал Пойгин в своих думах в обратную сторону, улетал к Москве. Да, Москва по-прежнему жила в нём. И если он не мог больше оставаться в ней, то был способен унести её с собой. Он смотрел вовнутрь себя, где живут душа и рассудок, и приводил в соответствие то, чем был переполнен, с порядком самого мироздания. А скорбная каменная матерь, живущая теперь в нём, кивала и кивала ему благодарно головой, и это значило, что он признан ею как родной человек.
Когда Пойгин прилетел в Тынуп, то несколько дней больше молчал, размышляя над тем, какие вести он сюда привёз. Потом день за днём изумлял своих слушателей удивительными рассказами, и каждый раз находил что-нибудь новое, чем мог изумить даже самого недоверчивого и равнодушного. Полгода тому назад написал Медведеву письмо. Артём ответил, что письмо получил, прочёл и очень задумался. Так и написал: «Письмо твоё очень помогло председателю Чукотского окружного Совета. Мы встретились с ним в Москве, куда он приехал по важным делам, и много говорили о тебе. Я дал ему прочесть то, что ты мне написал. Видимо, я смогу скоро сообщить тебе очень важные и добрые вести. И это будет ответом на твоё письмо».
Да, прошло с тех пор не меньше полугода. Пойгин уже думал, что Артём забыл о своём обещании, но вот забеспокоились очочи в районе и сельсовете, начались какие-то непонятные разговоры о его письме в Москву…
9Ятчоль пришёл в дом Пойгина с расспросами о его письме за два дня до смерти Линьлиня.
– Весь Тынуп о каком-то твоём письме говорит. Почтальон Чейвын больше всех болтает. Кажется, ты очень рассердил многих очочей, – сказал Ятчоль, присаживаясь по своему обыкновению на корточки у порога.
– Почему рассердил?
– Откуда я знаю. Ятчоль потянулся к трубке.
– Удивляюсь тебе. Живёшь в тепле, всегда сыт, кругом чистота. Чай самый лучший – в твоём доме. Звезду получил. Можно сказать, Элькэп-енэр сошла тебе на грудь. Сиди себе, лежи, трубку кури, чай пей. Старик уже. Можно и не ходить на охоту.
– Э, нет, на охоту не ходить для меня всё равно что умереть.
– Ну, ходи, ходи на охоту. Но зачем не в свою нарту впрягаешься? Даже очочей учишь, подгоняешь, стыдишь. Как только они всё это тебе прощают…
– Неглупые люди, потому и прощают.
– А я, по-твоему, глупый?
– Ты хитрый и двоедушный. Опять пришёл ко мне с каким-нибудь подвохом. Кто тебя поймёт, говоришь одно, думаешь другое…
– Я пришёл к тебе просто попить чайку. Никто так не заваривает чай, как твоя дочь.
– Ну, тогда пей чай и молчи. А я буду о Линьлине думать. Что-то странно ведёт себя волк, не собрался ли умирать…
– Ты напомнил о Линьлине, чтобы меня укорить… Не можешь забыть, что я его ослепил. Но я буду пить чай и терпеть твой укор.
– Пей, пей чай и молчи. Так будет лучше.
Чай пили долго, не проронив ни слова, внимательно разглядывая друг друга, будто давным-давно не виделись. Наконец Ятчоль сказал, вытирая руками разопревшее лицо:
– Чаёк ничего. Но бывает у тебя и получше. Видно, пожалела Кэргына для меня заварки покрепче.
Пойгин промолчал, снова наполняя свою чашку. Ятчоль сделал то же самое.
– Говорят, ты плохие слова в письме написал о председателе райисполкома.
Пойгин и на этот раз промолчал.
– Говорят, ты плохие слова написал о Тильмытиле. Говорят, что ты хвастался, будто при тебе артель была хорошая, а при Тильмытиле стала плохой.
– Кто говорит? – наконец не выдержал Пойгин. – Не ты ли? Артель при мне была как оленёнок безрогий, а при Тильмытиле стала как рогатый гаканкор. Вот насколько она стала сильнее. Мог ли я написать, что артель стала плохой?
– Но ты же завидуешь Тильмытилю…
– Я его с детских лет учил. Когда ему было всего пятнадцать лет, я сказал себе однажды: вот кто станет председателем… И не ошибся. Оленей знает так же, как его отец. И охотник не хуже меня…
– Лучше тебя нет охотника. Это даже я признаю… Ятчоль, разогревшись чаем, снял кухлянку, расстегнул грязную, засаленную рубаху.
– Тебе хорошо, ты в чистом, а я уже полгода в баню не ходил.
– Кто же мешает?
– Лень. А может, думы. Часто стал думать… Зачем нас к бане приучили? Помню, когда вымылся первый раз, шёл домой, будто и земли под ногами не было, как птица летел. – Ятчоль расставил руки, изображая крылья. – Даже рассердился. Почему так много лет прожил и не знал до сих пор, какая радость тебя разбирает, когда тело чистое? Теперь всё чаще спрашиваю себя: зачем я всё это узнал? Зачем узнал много такого, без чего чукча раньше обходился? Жил бы себе и жил. Теперь вот вижу, что ты чистый, а я грязный. И завидую, потому что знаю, насколько тебе лучше.