Виктор Конецкий - Конецкий. Том 2 Кто смотрит на облака
Приемник имел на пульте шесть кнопок. Я мог принимать информацию французского радио, британского «Би-би-си», слушать «Голос Америки», слушать легкую музыку, впитывать классическую музыку и подслушивать внутреннюю трансляцию отеля.
Я ткнул легкую музыку. Женский грустный голос запел незнакомые слова, конечно, они были о любви.
Под легкую музыку я продолжал осваивать пульт. Накануне я не смог этого сделать, так как прилетели мы поздно вечером и сразу повалились спать, каждый в своем трехкомнатном люксе, каждый с ужасом думая о том, уплачено за эти люксы или нам придется платить самим.
Я нашел кнопку «Не тревожьте!» И выяснил, что если нажму ее, то у дверей в коридоре загорится красный огонек. Учитывая наличие в моем люксе двух кроватей, этой кнопкой постояльцам, вероятно, приходилось пользоваться, а мне она была совершенно, до обидного ненужной, лишней и вообще бессмысленной.
Интересно, подумал я, разобрался бы со всей этой техникой такой умный человек, как Герцен?
Я не мог не подумать о Герцене, ибо прибыл в Ниццу по делам, связанным с возвращением на родину, в родную землю его праха. Чтобы Герцен и Огарев опять соединились, теперь уже навсегда.
Конечно, попахивало мистикой от того, что я оказался причастным к такой почетной и сложной миссии. Но, как говорится, факты упрямая вещь.
Грустная музыка все лилась и лилась в мою безбрежную постель. Ах, как сильно действует красивый женский голос, который полупоет, полушепчет о неудачной любви и разбитых надеждах. И в щелях жалюзи дрожат блики на листьях пальм. И только начало пятого ночи. А ты один в трехкомнатном номере, где можно бегать стометровку, если стартовать из ванной, а финишировать у пульта управления.
Хотелось спать, но я ясно отдавал себе отчет, что вряд ли меня еще когда-нибудь пошлют в Ниццу за прахом другого великого соотечественника. И надо было преодолеть в себе желание «посидеть на спине», как говорили у нас на «Воровском».
Я полистал рекламную брошюру и с пятого на десятое выяснил, что семейство владельцев отеля приехало во Францию из Швейцарии в семидесятом году прошлого века — как раз в год смерти Герцена. А сам отель существует с восемьдесят пятого. И вокруг появились тени давно истлевших людей, которые до меня жили здесь, на бульваре Виктора Гюго.
Длинный путь прошло человечество от восемьдесят пятого года до шестьдесят седьмого. Такой же длинный, как путь от платья со шлейфом до мини-юбки.
Здесь жили еще в конце прошлого века полковники индийской колониальной армии, английские леди, бельгийские миллионеры, французские министры и черт-те кто еще. В войну здесь жили эсэсовские офицеры и их итальянские коллеги, потом американские освободители. И все они спускались вниз, в холл, в ресторан, с дамами в вечерних туалетах. И слушали грустную легкую музыку.
А почему бы не в этом номере останавливался Иван Бунин, когда у него еще были нобелевские деньги? Он любил Ниццу с чеховских времен. «„Поклонитесь от меня милому теплому солнцу, тихому морю…“ — такие слова я слышал от него редко. Очень часто скорее чувствовал, что он должен произнести их, и это были минуты, в которые мне было очень больно». Так писал Бунин о Чехове.
А может быть, и сам Антон Павлович зимовал здесь, на бульваре Виктора Гюго, дом 54. Отсюда писал Лике, что уйти от старой жены так же приятно, как вылезти из старого колодца. И все жаловался, что крыжовника в Ницце нет… Здесь ему дурно рвали зуб, разворотили челюсть, и от боли у него «взыгрались в чреве младенцы»…
Нет, решил я. Антон Павлович в этом номере до меня не жил. Он был человек скромный и всегда нуждался в деньгах. Но все строил и строил школы. И зачем он строил школы, если у него денег не было? Мне почему-то не нравится, если человек строит школы, когда у него самого денег нет. Вот если у тебя их много, тогда строй на здоровье. Школы — единственное, что мне в Чехове кажется каким-то «не тем».
Я слез с кровати и прошел к окну. Минут пять изучал механизм открытия жалюзи, наконец дернул рычаг. Что-то грохнуло, и жалюзи закрылись наглухо.
Я прислушался — не заматерится ли у подъезда сонный швейцар.
Все было тихо. Тогда я перешел к другому окну и дернул рычаг в обратном направлении — теперь жалюзи открылись. И окно открылось. И я стоял в трусах у открытого окна и смотрел на спящую мертвым сном Ниццу. А позади меня все звучала чужая легкая музыка. И холодно было в трусах, зябко.
Я забрался обратно под атласное одеяло. И вспомнил бунинское: Я к ней вошел в полночный час. Она спала — луна сияла В ее окно, — и одеяла Светился спущенный атлас. Она лежала на спине, Нагие раздвоивши груди, — И тихо, как вода в сосуде, Стояла жизнь ее во сне.
Смелость на такие вещи появляется у русских литераторов только после Европы. А две последние строки кажутся поэзией уже такой художественности, что человек и вынести-то ее не в состоянии.
Жутко громко чикали мои шаги, когда в начале шестого часа утра я спускался вниз по лестнице, чтобы посмотреть на то, как просыпается Ницца.
Небрежно, как положено человеку, который прибыл за прахом великого соотчича, я кивнул портье и отдал ему полукилограммовый ключ от номера. Портье посмотрел на меня выпученными глазами. Или он решил, что я лунатик; или что я уже отправляюсь в Монте-Карло проигрываться в рулетку; или что я неопытный контрабандист.
Никого еще не было на улице, абсолютно никого. И бульвар имени моего тезки был абсолютно пуст.
Ночные пальмы, голый асфальт, закрытые жалюзи на всех окнах. Явно я поторопился изучать просыпание Ниццы.
Обыкновенная Ялта, только без плакатов «Догоним Америку по галантерее!» — внушал я себе, но что-то волновалось во мне от сознания, что это я иду через Английскую набережную к морю.
Море плотно укрывалось еще предутренней мглой. Прохладный ветерок тянул с гористого берега.
Я спустился с набережной на гальку широкого пляжа. Пляж тоже еще спал. И маяки мигали на востоке и на западе. А в небе померещился мне стремительный спутник. Но это оказалась Венера.
Мерно шумели едва заметные волны, набегая на гальку.
Я долго стоял, слушая их. Левее торчал над водой небольшой причальчик, он, наверное, был бетонный — белел во мраке бесплотным привидением.
«Нет, подожди, — говорил я себе. — Чехов, Бунин, Галилей… А ты что сейчас ощущаешь? Ты никогда не верил в то, что судьба занесет тебя в Ниццу, в Монако… Еще недавно ты острил сам с собой, что тебе следует плавать не в Арктику, а к берегам Монте-Карло… Так что же ты ныне чувствуешь? Можешь ты быть честным хоть сам с собой, хоть на секунду?»
И я заставил себя сказать себе: «Больше всего ты сейчас горд тем, что встал ночью, натянул брюки и выгнал себя на улицу. И об этом ты думаешь в первую очередь, шагая по пустынной Ницце. В тебе нет ощущения фантастики происходящего. Ты думаешь о том, что впереди бумага и отчет, что надо будет писать путевые заметки. И вот фиксируешь ерунду вокруг, читаешь названия улиц: площадь Гарибальди… Английская набережная… улица Сен-Доминик… Кому это нужно? Просто ты знаешь, что обаяние чужих названий помогает читателю приобщиться к чужой земле. Спокойный обман натренировавшегося профессионала. Вернувшись домой, ты достанешь морскую карту „От мыса Мортола до мыса Кап-Гро“ и будешь следить по ней свой маршрут, и выпишешь названия маяков, которые сейчас безымянными мигают тебе».
Что же я истинно ощущал тогда?
Любовь к темному, еще ночному морю. Оно называлось Лигурийское. Оно было как добрый знакомый, встреченный в сложном чужом мире.
— Здравствуй, дорогое, — сказал я, присев на корточки в полумраке.
Свет фонарей с набережной не достигал сюда. Тихо шуршала галька, когда мелкая волна ворошила ее. И я тянул к мягкой волне руку, но все не мог коснуться ее, потому что боялся замочить ботинки, и волна исчезала в полумраке. Но мне хотелось поздороваться с Лигурийским морем за руку.
Оно же обязательно хотело, чтобы я намочил ботинки.
— Если ты этого хочешь — на, пожалуйста, — и я подвинулся ближе к волне по сыпучей гальке, и пальцы коснулись холодной пены.
Я лизнул мокрые пальцы, чтобы узнать соленость Лигурийского моря, поднялся и пошел берегом на восток, увязая в гальке, продолжая говорить морю нежные слова.
— Ну, что шебуршишь, дорогое? — говорил я. — Ну здравствуй, здравствуй.
Если бы море могло сидеть в кресле, поставив ноги на паровую батарею, и читать книгу, как могут это иногда женщины, которых мы любим, то я бы наклонился и поцеловал его ниже волос на затылке, в теплую шею и сказал: «Читай, читай… Это я просто так… Сиди…»
Вдоль Английской набережной росли привозные растения, глядя на которые вспоминались ботанические сады.
Тяжелые мексиканские агавы, африканские кактусы, пальмы, австралийские эвкалипты. Холодными ночами землю возле их корней укрывали листьями пальм. И теперь, на раннем рассвете, грузовик ехал вдоль газонов и двое рабочих поднимали пальмовые листья с земли, складывали в машину, чтобы вечером опять укрыть ими землю возле корней.