Георгий Семенов - Ум лисицы
А она, бедняжка, натерпевшись таких унизительных страхов, явилась вдруг ко мне, в мои мечтательные сумерки, бесшумно села напротив, утонув в объятиях кресла, и с молчаливой улыбкой не мигая смотрела на меня в ласковой задумчивости, как смотрят на добрую и послушную собаку, не мешающую жить. Ни ей, ни мне не нужны были слова — мы все понимали без них, и кажется, нам обоим нравилась такая запретная, беспокойная жизнь. Мария была бесконечно счастлива и любовалась мною, а я позволял ей это, как если бы и в самом деле был собакой, шерсть которой гладила своей душистой рукой хозяйка.
Кофе в доме Наварзиных варился по-турецки, но подавался в больших чашках; комната пропитывалась кофейным ароматом, звоном серебряных ложечек и приятным благополучием. Это было как раз то, чего мне так не хватало в течение последних дней.
Лампы по просьбе Марии не стали зажигать. Небо за окном, затянутое сиреневым июньским ненастьем, светилось на закате лиловым перламутром. Полированная поверхность журнального столика отражала этот призрачный свет. Глаза Марии блестели на потемневшем, лоснящемся в сумерках лице, как глаза черноокой смуглой цыганки. Я не сводил с нее своих глаз, которые тоже, наверно, возбужденно блестели отраженным светом вечернего неба. Шелковые складки халата отливали густым багрянцем, Наварзин неподвижно сидел в углу, задумчиво держа чашку возле подбородка, и изредка прикасался губами к ее краешку, словно молитвенно целуя крепкий и вкусный напиток.
Кто-то должен был нарушить затянувшееся молчание и ту московскую тишину влажного вечера, в которую вплеталось множество звуков, создающих стройный гул из шума моторов и человеческих голосов, похожих на крики птиц.
И как ни странно, это сделал Наварзин.
— Я живу под впечатлением сна… А может быть, и не сна, — сказал он с обычным своим гудящим безразличием в голосе. — Много работы, мозг устал, выдал причудливую картину, но вот что любопытно…
Я внимательно прислушался, потому что ни разу не видел Наварзина, рассказывающего сон, но услышал его глубокий, почти бесшумный вздох, словно он усомнился вдруг, надо ли рассказывать.
— Но вот что любопытно, — повторил он из потемок. — Я не давал мозгу никакой программы. Гиацинт, любимец Аполлона… Я ничего не могу понять. Гипербола? А что такое гипербола? Это кривая линия от пересечения конуса по оси плоскостей… Или риторическая фигура? Да… Все это любопытно. Мальчик Гиацинт… Я помню, его звали Гиацинтом.
Глаза Марии выпуклыми, полированными камушками вперились в багряно-черные очертания мужа.
Ну и что? — взволнованным шепотом спросила она, тоже, как и я, удивленная откровениями Наварзина.
— Ну и что, — повторил он задумчиво. — Аполлон разгневался, убил Гиацинта и превратил в цветок. Но, может быть, я видел Аполлона до гнева, пока он еще любил Гиацинта? Это я про легенду. Мальчик был живой. Или подросток, светлый и очень… Он весь как на пружинках. Очень избалованный. Я это знал, когда видел его. Но кто отец? Все-таки не Аполлон, потому что, во-первых, Аполлон не отец Гиацинта, а во-вторых, он был в годах, у него была курчавая, в кольцах борода, на нем были тога и сандалии. А мальчик строен и гибок, как юный тореадор. Каменный сад… Стена из неотесанного, дикого камня… Дворец… И всюду каменный плющ, всюду камни, руины античных изваяний и даже деревья и другие растения каменные. Пространство замкнутое, но и бесконечное, обозримое, но и распростертое во времени. Все это я знал как данность. Свет, например, не солнечный, но и не искусственный. Типичная ситуация сновидения. И вдруг, как на дисплее, передо мной притчевая сцена. Господин, то есть отец, посылает раба, а он появляется среди камней, огромный и полуобнаженный, покорный, как собака, — отец посылает раба за сыном, который играет на лужайке среди освещенных каменных растений. В руке у мальчика тросточка или что-то в этом роде. «Тебя зовет отец», — говорит раб. Но в ответ увлеченный игрой мальчик, то есть Гиацинт, с гневом набрасывается на раба и что-то грубое говорит о нем, о своем отце. Тогда раб бьет его по щеке и говорит: «Это от имени вашего отца». — «Ах, ты так!» — кричит мальчик и замахивается тростью. Но раб изловчился, схватил трость и сломал ее. «Это я от имени вашего отца делаю». Мальчик взбешен и бежит, прыгая через камни, к дому, грозя убить раба. «Я тебя убью!» — кричит он, а раб понимает, что он побежал за оружием, спешит к своему господину, который стоит возле ступеней дворца торжественный, как римская скульптура. «Хозяин! — кричит раб. — Сын дурно говорил о вас, и я дал ему за это пощечину от вашего имени». — «Ты предан мне», — властно говорит патриций. А раб сгибается в поклоне: «Ваш покорный слуга, — и продолжает: — Он поднял на меня трость, но я сломал от вашего имени и трость». Патриций торжественно кивает головой, довольный поведением раба. И — поощрительно: «Ты предан мне безмерно», — и даже руку поднял, как будто благословлял раба, который опять: «Ваш покорный слуга. Но, господин, ваш сын побежал за оружием и хочет меня убить». Тогда патриций кладет ему руку на голову и вещим голосом произносит: «Ты предан мне! Умри».
Наварзин умолк и в тишине, наступившей в полутемной комнате, прикоснулся губами к остывшему кофе; я понял, что у него дрожат руки — раздался чуть слышный щелчок зуба, ударившегося о фарфор.
— Это чудо, — прошептала Мария. — Это не сон, нет…
Я сидел бездыханно и благодарил провидение, что электричество не включено, — чувствовал я себя расплющенным, почему-то приняв на себя загадочный смысл притчи.
— Да, — выдавил я, — это что-то очень интересное. Типичная притча с троекратным усилением.
— Вот именно, — бесстрастно проговорил Наварзин. — Именно притча и притом классическая. — И он повторил ее, сделав как бы выжимку:
«Сын дерзко говорил о вас, я ему дал пощечину от вашего имени».
«Ты предан мне».
«Он поднял трость, я от вашего имени сломал и трость».
«Ты предан мне безмерно».
«Но он побежал за оружием и хочет меня убить».
«Ты предан мне. Умри».
Мария опять шепотом сказала:
— По-моему, это чудо. Или ты слышал или читал что-нибудь подобное? Я не могу поверить! Что это?
— Да, — мрачно сказал Наварзин. — Меня странно мучает эта информация, ее железная логика: «Ты предан мне. Ты предан мне безмерно. Ты предан мне. Умри». Не могу понять значения! Практического смысла притчи. Не могу найти, расшифровать. Ну хорошо: отец, раб, сын…
— Ну как же! — воскликнула Мария. — Все понятно. Ты предан мне, ты все правильно сделал, но дойди до края, умри во имя меня. Оскорбил моего сына моим именем. Ой, как это интересно! Да! Конечно. Я почти все понимаю… Почти все! Нельзя оскорблять сына именем отца! Это так понятно!
— Надо понять все до конца. Почти — я тоже понимаю. Мне не хватает особой точки зрения, чтобы заглянуть в глубину и редуцировать, низвести до полного понимания. Впрочем, все это, наверное, игра усталого мозга. Он развлекался. В пересказе все не так интересно, как наяву.
— Ты спал или не спал? — тихо спросила Мария. — Это очень важно. Что значит наяву?
— Спал и не спал, — ответил Наварзин. — В пересказе мешают эмоции, на дисплее — там математическая формула.
Мне очень хотелось перевести все в шутку, я начинал понимать, что Наварзин вовсе не имел в виду меня, рассказывая свой сон не сон, и, успокоившись, хотел что-нибудь смешное придумать — сидел и улыбался. Хотя и мне тоже показалась интересной эта логически строгая притча, я тоже, как ни напрягался, не мог заглянуть в темную глубину намертво сцепленного, связанного в узел иносказания. Наварзины же были так серьезны! Мария ахала и восхищалась, а муж ее, придавленный неразрешенной задачей, пребывал в полном изнеможении, измучившись в напрасных догадках, — только это и останавливало меня от шутки: я не мог разрушить таинственный мир, царивший в их душах, и лишь улыбался, любуясь Наварзиными, которым было уже не до меня.
Я раскланялся, попросил не провожать и через час был в лесу на пути к своей деревне, шагал по глинистой, скользкой дороге, в колеях которой покоились во тьме лужи, отражавшие светлое небо короткой, душистой и очень простой, немудреной июньской ночи.
Мог ли я подумать тогда, что таинственная притча, или, как я полагал, бредовая заумь перетрудившегося Наварзина не раз еще ляжет холодным камнем на сердце!
Мятущаяся душа Марии приводила меня в отчаяние. Я перестал искать с ней встреч, но она находила меня сама, и когда врывалась ко мне с радостным недоумением на лице, я старался все сделать для того, чтобы ей было хорошо у меня. Я угощал ее чаем, который она всегда нахваливала, считая, что я великий специалист по заварке; терпеливо выслушивал жалобы на жизнь, наблюдая с необычной для себя трезвостью за ее манерой рассказывать, и частенько ловил себя на мысли, что мне не нравится вычурная ее манера с изысканными, заученными приемами лицедейства, которыми она оснащала всякую свою речь, касалось ли это чая, магазинов, науки, людской неблагодарности, человеческих страстей или пресловутых проблем молодежи, коими занимались во все времена все народы, не продвинув их ни на йоту за многовековую историю цивилизации. Я, к счастью, хорошо понимал бесполезность всевозможных нравоучений и выслушивал Марию со спокойствием любомудрого исповедника, задавая ей лишь уточняющие или наводящие вопросы. Не скажу, что все мне было интересно, но кое-что волновало и меня, потому что Мария касалась иногда очень острых ситуаций, беря на себя порой непосильный умственный труд.