Анатолий Ананьев - Годы без войны (Том 2)
Вся огромная квартира Стоцветовых четко делилась на две половины, одну из которых, лучшую, с кабинетом и спальней, занимал Михаил Евгеньевич с женой. Когда его не стало (он похоронен был по своим заслугам на Новодевичьем), половину эту дважды отводили Станиславу, когда он женился в первый и во второй раз. Но теперь ее вновь занимала неузнаваемо постаревшая с тех лет и не столько жившая, сколько уже доживавшая свой век Инна Ивановна. У Станислава и Анны были свои комнаты, дверьми выходившие в длинный, сумрачный, постоянно оклеивавшийся темными обоями коридор, у Александра — своя, выходившая в гостиную и служившая ему и спальней и кабинетом. С утра он сидел над рукописями, потом отправлялся в редакции, а вечера любил проводить дома, в том обществе, которое по традиции уже будто продолжало собираться у них. Когда Станислав находился за границей, общество бывало малочисленным и состояло в основном из поклонников Анны, только ухаживавших, но не делавших предложения ей, и друзей Александра; но как только возвращался из поездок Станислав (как было теперь), все в доме словно оживало и наполнялось новым смыслом. Приходили ученые, менялись темы разговоров; спорили уже не столько об искусстве, сколько о жизни, затрагивая, что особенно нравилось Александру, самые, казалось, глубинные ее течения, от которых (хотя и не принято думать так) как раз и зависит состояние общества. В такие вечера поднималась крышка рояля, но не Инна Ивановна со своими морщинистыми и в желтых, старушечьих пятнах руками склонялась над ним; за рояль садились незнакомые ей молодые люди и, размашисто ударяя по клавишам, извлекали из него совсем иные, не всегда сочетавшиеся между собой звуки, называемые современной музыкой. В звуках этих не было как будто ни тоски о прошлом, ни радости о настоящем и будущем; но это лишенное корней и кроны и непонятно для чего и зачем существующее не только не вызывало протеста, как этого хотелось Инне Ивановне, а напротив, восторженно как будто одобрялось всеми. Все были веселы, Инне Ивановые казалось, что происходило какое-то будто второе (па ее веку) отречение от ценностей, отречение еще более решительное и страшное, когда будто бы предавались забвению лучшие человеческие черты — честность, совестливость, благородство. Она поднималась со своего кресла и уходила к себе. Ей больно было видеть эту перемену, как и то, что все в доме ветшало, приходило в упадок. Как ни старалась домработница, приходившая дважды в неделю, держать в чистоте всю эту огромную, забитую старыми вещами квартиру, но старания сводились только к вытертому по центру столу; на картинах, статуэтках, люстрах — на всем лежала застаревшая, взявшаяся уже коростой грязь; и грязь эта, о многом говорившая Инне Ивановне, совсем как будто не замечалась ее племянниками и племянницей, как не замечалось и общее обветшание квартиры, словно им было безразлично, как было у них вчера и как будет завтра. То, что было на них, — было красиво, модно; то, что было вокруг них, — было будто ничьим, как то поле за приусадебным участком, на которое у нынешнего мужика как будто не хватает рук.
XXII
В согласии со своим убеждением — "одному пришло в голову, а миллионы — расхлебывай" — Александр усиленно в этот год работал над темой, которая не то чтобы была запретной в литературе (в литературе запретных тем нет, а есть только известные уже, которыми все пользуются и которые оттого считаются модными, и неизвестные, ожидающие еще только своего открывателя, чтобы затем тоже стать модными и приносить авторам доход и славу), но находилась как бы в тени, в забвении. Тема эта была — борьба советских бойцов, попавших в первые месяцы войны в окружение и плен. Известно, что, ссылаясь на формальную причину, что Советским Союзом не была в свое время подписана международная конвенция о военнопленных, немцы направляли наших солдат, попадавших в плен, не в лагеря для военнопленных, как поступали с такими же пленными французами или поляками, а в концентрационные лагеря. Разумеется, с идеологией ненависти ко всему, что ве подходило под их расовую теорию, они сделали бы точно то же и без формального повода. Принять всерьез подобную оговорку Александр не мог и, чтобы разобраться в этом сложном для себя вопросе, обратился, во-первых, к документам войны (о первом периоде ее) и, во-вторых, к тем архивным материалам, которые должны были приоткрыть ему истинные мотивы, почему советская сторона в тридцатые годы отказалась поставить под конвенцией свою подпись. Несколько недель не разгибаясь он работал в архивах, затем ездил к ветеранам войны — очевидцам событий в Горький и во Владимир, беседы с которыми подробнейшим образом записал, оставалось только созвониться с известным дипломатом Кудасовым, с которым, как с человеком знающим (по интересующему Александра вопросу), советовали встретиться ему.
Кудасов, занятый бесчисленным количеством дел, как он ответил по телефону Александру, все же после настоятельных просьб согласился принять его. Разговор был доброжелательный, длился около четырех часов, и Александр остался доволен встречей. Веселый, весь наполненный теми высокими мыслями, с какими собирался теперь засесть за свою новую работу, он в десятом часу вечера вернулся домой. В гостиной, как всегда, было людно. К Станиславу пришли его друзья, к Анне — ее, но еще прежде, чем Александр успел обозреть это во многом уже надоевшее ему общество, он обратил внимание на новое лицо — молодую круглолицую особу, которую брат, представляя, назвал Наташей и которая сразу же понравилась Александру. Привыкший видеть в своем доме только молодых женщин — знакомых сестры и брата, — которых он презирал за неестественность и желание показать себя благороднее и чище, чем они были на самом деле, он как бы столкнулся с той доверительной простотой и непосредственностью (более, может быть, воображенной им), какую он увидел в Наташе.
Ни ее платье, понравившееся всем на вечере у Лусо, ни золотые сережки с рубинами, так шедшие к платью и освежавшие, что она знала, ее, ни прическа, открывавшая шею и уши, на которые так любил смотреть Арсений и которые как будто и в самом деле были как украшение к ее милой и круглой головке, — ничего пз этого внешнего, из чего, как полагают женщины (и полагала Наташа) складывается впечатление о них, не запомнилось Александру так, как запомнилось живое выражение Наташиного лица. Он прошел в свою комнату, чтобы переодеться, и все те минуты, пока приводил себя в порядок, продолжал видеть Наташино лицо. "Откуда это чудо здесь?" — не столько задавал, сколько чувствовал он в себе этот вопрос и то и дело оборачивался на дверь, как если бы она была открыта и он мог увидеть гостиную и Наташу в ней.
"Нет, это какое-то необыкновенное везение, — наконец решил оп, соединив в себе несоединимое для других, что занимало его теперь (разговор с Кудасовым, представлявшийся несомненной удачей, и, как дополнение к этой удаче, приятная неожиданность в доме). — Кто она? Если ее привел Стасик, то его надо поздравить. Он откопал сущий клад". И с этими мыслями о незнакомой ему молодой особе Александр вновь появился в гостиной.
У Стоцветовых в этот вечер главной фигурой, ради которой, собственно, и было собрано общество и приглашена Наташа, был композитор Николай Эдуардович Ворсиков. Он должен был играть новые сочинения и уже открывал крышку рояля, когда Александр, посмотрев по общему направлению взглядов, увидел его. "Ну, сейчас запрыгает", — подумал он, как обычно думал об этом композиторе, приходившем в дом будто для Анны, но больше потому, что здесь слушали его музыку. Он проповедовал естественность жизни, тогда как для Александра вся эта естественность по Ворсикову, к которой тот призывал, представлялась естественностью прыгающего воробья. "Скок туда, скок сюда! Да здравствует свобода!" — иронически восклицал он всякий раз, слушая Ворсикова.
Как для любого разумного человека, для Александра, знавшего, что для поддержания жизни необходимо не бессмысленное порхание, не призрачные (и красивые!) рассуждения на тему о свободе, а труд, повседневный и кропотливый (что, впрочем, он не сомневался, знал и Ворсиков), — для Александра было загадкой, каким образом то, что он полагал фальшью, не замечалось и не воспринималось другими. Посмотрев еще раз и внимательнее на композитора и затем на всех, кто готовился слушать его, и найдя среди этих всех Наташу, которую он искал глазами, он направился к ней и позади ее кресла прислонился к стене (в той позе, в какой он всегда слушал Ворсикова).
В это время в комнату вошли двое молодых людей, одного из которых, светловолосого, в грубом вязаном свитере не со своего будто плеча, надетого поверх рубашки и галстука, Александр хорошо знал. Это был Мордовцев, одногодок и друг Станислава. Они когда-то вместе учились в институте, но Мордовцев затем перешел на журналистику и до сих пор подвизался в ней. Второго (из вошедших), одетого так, что сразу же можно было попять, к какому кругу принадлежал он, Александр видел впервые. Может быть, молодой человек не вызвал бы у Александра интереса (мало ли подобного рода «гениев» расхаживает по Москве!), но по тому общему вниманию, какое было проявлено к вошедшим, особенно к этому худощавому, с угрюмым, неприветливым лицом незнакомцу, по волнению, сейчас же охватившему всех, как бывает только при появлении знаменитости, наконец, по словно застывшим рукам Ворсикова Александр понял, что главной фигурой вечера был вовсе не Аннушкин жених со своими новыми сочинениями, как это вначале показалось ему, а именно шедший теперь за Мордовцевым через всю комнату к креслам молодой человек, знавший, как было видно, цену внимания к себе, которым он пренебрегал.