Элигий Ставский - Камыши
— Нет, он, конечно, ни при чем. Я это знаю. Я говорю о другом. — Ее голос словно метался. — Но именно в тот день он тоже, он сам уподобился этому убийце. Вот что я хочу сказать. Он приезжал в тот день в Тамань, собрался на охоту… вернулся ночью, а рано утром ушел, ничего не сказав. Но дело совсем не в этом, — перебила она себя. — А через несколько дней я… понимаете… я почувствовала в доме запах гнили. Что такое? Я посмотрела всюду, обыскала все. Открыла погреб, а там какой-то большой мешок. Я развязала… Это был мешок сгнивших уток. Целый мешок. — Она вся дрожала. — Ведь это не только жестоко. Это бессмысленно. Он убивал их, лишь бы стрелять, лишь бы попасть… Зачем? Для чего? Они ведь летали. Были живыми. Живыми были…
— Но может быть, он просто забыл вам сказать о них, Вера?
— Пусть… Но зачем, зачем столько? Мешок… Нет, нет… Я несколько дней ничего не видела вокруг. Тогда для чего же природа вырастила этих уток и для чего создала людей? Чем отличается он от того, кто убил человека? Меня потрясло, что эти два злодейства, как специально, совпали даже по времени. Это как будто одно и то же: бессмысленно убить этих уток — и застрелить инспектора, сгноить этих уток — и выстрелить из-за ревности… У меня есть в голове эта цепочка. Вы понимаете — она существует… Господи, так о каком, скажите, о каком счастье, о каком будущем я теперь могу думать, если он стрелял в вас, а мне предстоит носить ему передачи. Суждено. — Ее глаза были огромными и сухими. — Почему вы не говорите мне правду? Ведь я же думаю о самом худшем. Это он стрелял в вас?
В этот миг мне стал слышен даже скрип деревьев в саду. Я ощутил, как все, все на свете закачалось у меня под ногами. Почему, почему эти сгнившие утки должны были сейчас летать над нами?..
— Вера, но подумайте сами, в чем и как я могу вас убедить? Ведь вы-то, вы какое отношение имеете к этим уткам? Вы-то?.. И вы и я?
— Так вот, — сказала она вдруг совершенно спокойно. — Это он, он стрелял в вас… Виктор Сергеевич, когда вы сейчас вышли из дома, я посмотрела за шкаф. Там давно уже висело чье-то чужое ружье. А сейчас его нет…
Я как будто и впрямь почувствовал запах гнили…
— …И я даже понимаю, когда оно исчезло. Я сейчас все сопоставила… Я не хотела вам говорить об этой сцене, которую он мне устроил из-за вашей рукописи… Как же я сразу-то не поняла, куда он пошел в тот вечер? Как же я не остановила его?.. Ну, конечно… да ведь это так, так… Мало того, что он хотел уничтожить вашу рукопись, он хотел вас убить!
— Вера, да вы понимаете, что никто на свете не может узнать, доказать, кто в меня стрелял?.. Есть вы и я… Зачем мы говорим о нем?
— Но я знаю, я знаю, — словно самой себе ответила она. — Он же мог вас убить… Помните, вы помните, в тот вечер, когда вы встретили его возле столовой, когда отдали мне рукопись, — она опять стиснула свои плечи руками, — он действительно уехал в тот вечер в Керчь. А на следующий день я почему-то не находила себе места: что, если у вас это единственный экземпляр, а в доме пожар или бабушка бросит ваши страницы в плиту? Я отпросилась, поехала, прибежала и вдруг — он дома. Он читал вашу рукопись. Вот с чего это началось… Я вошла, он даже отскочил от стола. Потом начал кричать: зачем это здесь? А я-то наивно решила, что он специально взвинчивает себя, что у него опять неприятности на работе… То он выскакивал из дома, то возвращался. Истерика… Стал умолять, чтобы я никогда больше не встречалась с вами, что нам сейчас, немедленно нужно уехать отсюда, что эта Керчь, это море доводят его до настоящего сумасшествия. Да, да… А потом он… да, соврал, что ему надо отдать какой-то долг в столовую, ушел и больше не возвращался… А оказался он, значит, в Темрюке… Боже мой… Что же будет?.. Так, может быть, это совсем не случайно ко мне приходил сегодня Бугровский?.. Боже мой… Как это страшно! — Она словно не видела меня.
— Он приходил сюда, Вера? Бугровский был здесь?
— Да, — кивнула она. — Я ведь вернулась из Темрюка днем. И он тут же… как будто ждал меня. Сказал, что был рядом… И мне показалось, прятал глаза.
— Но вы-то ему были зачем?
— Ну как же… Мы ведь товарищи. Теперь я понимаю… Говорили о семейной жизни… Сказал, что у него родился сын… Вася… Нет, нет, теперь-то я все понимаю, — словно что-то вспомнила она. — И комнату он почему-то разглядывал… Сказал: «А вообще-то твоего мужа за браконьерство оштрафовать надо». Понимаете?.. А я давно еще… помните, когда вы встретили меня у прокуратуры… Какое-то он вел дело на охотника… И я ему сказала, что надо вообще запретить эту охоту, потому что если человек умеет стрелять, то можно убить сразу и двадцать, и тридцать уток, как мой муж… А сегодня он вот вроде бы вспомнил… оштрафовать надо. — А ведь это только предлог…
— Так это Бугровский вам сказал, что в меня кто-то стрелял? — спросил я.
— Нет… Мне случайно проговорился врач из больницы, — рассеянно ответила она. — Но я пообещала ему… А Бугровского я тоже спросила. И знаете, что он мне сказал? — Я увидел, что ее глаза точно застыли. — Он сказал: там камыши, и человек этот вроде бы мог заблудиться и утонуть… но кто — неизвестно… Может быть, он для того и приходил, чтобы сказать мне об этом?.. Стрелял, утонул… В вас стрелял мой муж, Виктор Сергеевич?
— Успокойтесь, Вера. Ну успокойтесь, пожалуйста. Возможно, все это еще не так… Ведь он же сказал, что ничего не известно.
Вера молчала. Я обнял ее за плечи, но она покачала головой:
— Нет, нет, у меня нет слез… Но поймите и вы меня. — Она закрыла лицо руками, но тут же опустила руки. — Мне даже неприятно ощущать собственную кожу, саму себя… я не могу сейчас видеть чьи-то глаза. Мне стыдно перед вами, перед всеми на свете. Во мне одно… Поймите это… Мне нужно остаться одной. Только одной. Я уже думала… я говорила вам, что, может быть, вернусь в Ленинград, в аспирантуру… И тогда, если вы захотите, мы встретимся там. А сейчас мне нужно остаться одной… Я ведь все поняла. Я догадалась…
— Вам будет трудно одной, Вера. Особенно сейчас.
Она как будто все сильней прижималась к дереву и словно исчезала.
— Но почему, почему, Вера, эти гнилые утки должны летать именно над нами? — Я чувствовал, что теряю ее.
— Да потому, что нет больше сил, Виктор Сергеевич. И мне кажется, меня самой уже нет. Я знала, я знала…
— Я еще не уезжаю из Темрюка, Вера…
— Смешно и наивно, — тихо проговорила она. — Как бы мне хотелось стать маленькой девочкой!.. Нет, я говорю не то… Виктор Сергеевич, я обязана справиться с этим сама… Это для меня сейчас единственный выход… И я прошу вас: не говорите сейчас ничего, не утешайте, не жалейте, не ободряйте и не приезжайте ко мне. Я прошу вас: не приезжайте. Мне будет легче.
— Я сделаю так, как вы хотите, Вера, — сказал я.
— Я просто умоляю вас… До свидания…
— Я обещаю, Вера. — Я наклонился и поцеловал ей руку.
— Мы, может быть, встретимся, Виктор Сергеевич… До свидания…
— Но только помните, Вера, знайте, что я здесь, что я в Темрюке, и вы всегда сможете прийти ко мне. Я верю, что у нас все будет хорошо.
— До свидания… Спасибо вам. Спасибо..
У калитки я оглянулся. Она по-прежнему стояла у дерева.
Станица уже спала, пригасив огни, прикорнув под голыми качавшимися от ветра деревьями. Меня протащило мимо бесконечных заборов, потом мимо каких-то домов. Автобус был пустой. За рулем с папиросой в зубах возвышался Кириллов. Он разглядывал себя в зеркальце, приглаживал брови и поправлял кепку.
Я сел у окна и, вглядываясь, долго смотрел в ночь. И всюду, всюду — между этими деревьями, у обрыва — всюду, всюду Вера.
— Скажите, мы поедем, Кириллов? — спросил я.
— Я буфетчицу жду, Виктор Сергеевич, — доверчиво объяснил он мне, вытянув себя из кабины. — Повезу, понимаете. Вот погодка-то… А вы торопитесь? Ну я сейчас за ней сбегаю…
Нет… нет… я еще чего-то не досказал Вере, чего-то еще не объяснил, не нашел каких-то особенных слов. Нет, нет, Нет… Неужели я действительно должен сейчас уехать от нее, от моей Веры, от серебристой моей лодки, от женщины, к которой я шел всю свою жизнь? Я еще чего-то не сказал ей — самого главного, нужного нам. А кроме того, я ведь не дал ей свой новый адрес. Как же она меня найдет?
Я спрыгнул вниз и пошел обратно. Было слышно, как напористо гудело и расшибалось море. Я петлял и петлял, но все же нашел нужный переулок, ту самую калитку. Окошечки по-прежнему светились. Это сад, по которому она ходила. Это дом, под крышей которого она спала, вставала… Я нагнулся к окошку, чтобы постучать в стекло, и отступил назад. За столом, приоткрыв губы, чтобы затянуться сигаретой, — одна рука его была в воздухе, другая лежала на столе и пальцы обнимали банку с астрами, — сидел этот человек, сгорбившийся, похудевший, но теперь гладко выбритый, и глаза его как будто упирались мне в живот. Он был живой, был здесь. Но для чего он был здесь? Может быть, чтобы увезти Веру? А где же она? Никого больше в комнате не было. Меня поразило его лицо, с какой-то даже не детской, а младенческой гримасой растерянности, незаслуженной обиды. Оно было именно по-младенчески капризным, по-младенчески и беспомощным и деспотическим одновременно. Странно, однако я не испытал к нему никакого другого чувства, кроме брезгливой жалости. Раздался его кашель… Я понял, что меня он не видит. Где же Вера? Если она не здесь, то наверняка на море. Он сунул окурок в банку с цветами, посмотрел на часы, встал, шагнул к ситцевой занавеске и отогнул ее. Мне показалось, что он весь был мокрый: и волосы, и черная куртка, и грудь все той же красной рубахи, и резиновые сапоги.