Борис Горбатов - Собрание сочинений в четырех томах. 4 том.
— Само собою! — скромно признался Вася, и все засмеялись.
Только один Дед не улыбнулся. Он стоял, грузно опираясь на палку, и с каким-то непонятно угрюмым видом смотрел на все. На его широкой груди чуть колыхалась шахтерская лампочка, зацепленная крючком за верхнюю пуговицу ватника, и ярко освещала большой живот Деда и его ноги, обутые в короткие, резиновые, похожие на старушечьи боты сапоги.
— А что, Прокоп, — вдруг громко сказал он, — а помнишь ли ты газожогов? Газожогов, говорю, помнишь ли?
— А как же! — охотно откликнулся старик. — Меня потому и Прокопом зовут, что много в шахте ходов прокопал, все тут знаю...
— Это что же такое газожог? — спросил Пастушенко. — Не помню, не слыхивал...
— И помнить не можешь. Не при тебе дело было.
— Видите ли. Сергей Петрович, — вмешался Глушков. — Газожог — это... это... нет, это даже не профессия! Это — как бы точнее сказать? — это подвиг.
— Одначе за подвиг этот деньги платили, — насмешливо перебил инженера Дед. — Ради денег только и шли.
— Э, нет! Не только ради денег! — горячо возразил Прокоп Максимович и даже обиделся. — Зачем зря говорить!
— А даром на смерть никто не пойдет!..
— Да что ж это за газожог такой? — нетерпеливо вскричал Пастушенко. — Расскажите толком, что ли...
— Придется уж, видно, мне... — посмеиваясь, вступился старичок из редакции. — Тем более, что единожды довелось и мне сойти за газожога. Что страху натерпелся. — боже ж ты мой!
— Так вы были газожогом. Иван Терентьевич? — изумился Глушков.
— А что ж? Был. Я ведь — шахтер! — не без гордости сказал маленький старичок и выпрямился.
А Вася удивился не тому, что старичок из редакции был шахтером, а тому, что зовут его, оказывается. Иваном Терентьевичем: на «Крутой Марии» все звали его не иначе как Тарасом Занозой, — так с давних времен подписывал свои заметки, райки и фельетоны старый рабкор.
— Газожог... ишь ты, какую старину колыхнули! — тепло усмехнувшись, проговорил Иван Терентьевич. — А суть дела в том, Сергей Петрович, что в те времена не умели еще по-научному бороться с газом. Да и дорого! Капиталисту не выгодно было тратиться на хорошую вентиляцию или там иное прочее. А мужик тогда дешев был! Чертовски дешев был тогда голодный орловский или там курский мужик! Ну и... вот и появился газожог. Бывало, кончится работа, все люди из шахты выедут, а газожог один и пойдет на свое страшное дело...
— Овчинный тулуп надевали. Шерстью вверх. И водой шерсть густо смачивали, — глухо сказал Дед, и всем стало ясно, что и он некогда ходил газожогом.
— Да... и тулуп, — продолжал Тарас Заноза. — А в руке — зажженный факел. Ползешь с этим факелом по выработкам, ищешь газ, а факел, факел-то вперед вытягиваешь... Жутко! Словно сам, добровольно смерти в хайло лезешь да еще дразнишься... Ну, найдешь газ и сразу — взрыв, гром, глыбы летят... Ух! Вспомнить и то страшно. Зато утром в шахте чисто. И людям уж не так опасно работать.
— Ради товарищества шел человек на такое дело, — строго и даже как-то сумрачно-торжественно проговорил Прокоп Максимович. — Исключительно ради други своя...
— Да. И ради товарищества.
— И случалось — погибали? — спросил Вася, весь захваченный рассказом.
— И погибали. Обыкновенное дело, — ответил Иван Терентьевич. — Вот о севастопольском солдате Кошке, который бомбу руками отшвырнул, сколько прекрасного написано! А тут сотни таких героев были... А погибали — и креста не оставалось.
Все помолчали.
Потом Пастушенко с сожалением сказал:
— Нет, газожога я не помню. А саночника застал. Самому еще довелось санки потягивать на пологом падении, Тоже не сахар была работа.
— Каторжная.
— Даже не в том дело, что тяжелая, — сказал Пастушенко. — А какая-то она... обидная. Словно тебя, че-ло-ве-ка, вдруг в собаку превратили и на четвереньки поставили.
— Да-а... — постукивая палкой оземь, сказал Дед. — Газожоги. санки, обушок... А теперь вот — коногоны... А там, глядишь, скоро и нам на покой.
— Ну, начальники-то всегда на шахтах будут! Даже при коммунизме, — засмеялся парторг.
— Только, видать, другие тогда будут начальники... — хмуро пробурчал Дед, но тотчас же спохватившись, словно сам устыдившись своей слабости, закричал властно и по-хозяйски: — Ну, чего, чего стоим? А ну, давай веди коней к стволу! — и, сердито махнув рукой, пошел к выходу...
5
В конюшне все сразу пришло в движение. Радостно рванулся с места Вася. «Ну, наконец-то!». Схватил своего жеребца за повод и повел к дверям. Встрепенулись застоявшиеся кони, задвигались, заржали на разные голоса: жеребцы — трубно, молодо, как в былые годы, старые клячи — хрипло, с дребезгом, похожим на кашель, но все одинаково весело и нетерпеливо, словно вдруг догадались и они, зачем убирали их лентами и бантами коногоны, зачем с утра щедро кормили овсом и о чем шептали на прощанье... Вслед за Васей и его Стрепетом тронулись в дорогу коногон Семен Нечитайло с гнедым Маркизом, за ними пошла тихая, кроткая, полуслепая Маруса, затем каурый Шалун и хромая, трясущаяся от старости Барышня. Как всегда, забаловал у двери Купчик, встал на дыбки, но его водитель, молчаливый, хмурый Загоруйко, на этот раз не огрел его, как обычно, ладонью по шее, а только досадливо потянул повод, и Купчик сразу успокоился. Пошел, наконец, и Бобыль с Чайкой. Бобылю не требовалось вести в поводу свою лошадь: он просто сказал ей чуть слышно и почему-то грустно: «Пошли, что ль, Чайка?» — и лошадь послушно потянулась за ним, пошла, как всегда, низко опустив морду, словно что-то разыскивая или вынюхивая на мокрой земле.
Последними вышли из конюшни Прокоп Максимович Лесняк и Сергей Пастушенко. Они как бы замыкали это необыкновенное шествие.
А оно и в самом деле было похоже на шествие. И кони и люди шли гуськом, как всегда ходят в шахте, не быстрым, сторожким, каким-то напруженным шагом, который теперь выглядел торжественным, почти церемониальным. И. может быть, потому, что очень уж необычной была эта процессия, — и все в ней было необычно, небуднично: даже простые шахтерские лампочки казались сейчас лампадами, нарочито зажженными для этого случая; они колыхались как-то особенно таинственно и величаво. И по-особенному звонко падала капель со свода; и по-особенному цокали о рельсы кованые копыта... Люди шли молча, и в тишине штрека было слышно, как они дышат, как посапывают кони, как журчит в канавках подземная вода, и где-то далеко впереди, во тьме, ржет неугомонный Стрепет...
— А Дед наш совсем плох стал... — вдруг негромко сказал Прокопу Максимовичу Пастушенко. — Совсем, совсем плох...
— Старое старится... — уклончиво отозвался Прокоп Максимович; он Деда не любил.
— Ты-то вот не стареешь, дядя Прокоп!
— Старею и я. Только виду не показываю.
— Вот то-то и есть. Я так приметил: одинокий человек и стареет рано. Молодеют — на людях...
— Что ж? Это верно...
— А не любит меня Дед... Ох, не любит!..
— Он никого не любит.
— А Андрея Павловича уважал. Даже боялся...
— Тоже не сразу, не вдруг...
— Эх, жаль Андрея Павловича нет!.. — вздохнул Пастушенко. — Вот бы посмотрел — порадовался. Давно он об этом часе мечтал...
— Что-то ты больно часто Андрюшу-то вспоминаешь. — усмехнулся старик.
— Да как же не вспоминать. Прокоп Максимович?! — пылко воскликнул Пастушенко. — Ведь он мой «крестный» — он меня в партию рекомендовал. Разве это забудешь?
— Он тебя, а я его в партию рекомендовал. Значит, выходит, ты мне внуком доводишься...
— Я это признаю, Прокоп Максимович!
— Да? Это хорошо, что ты родством не гнушаешься...
Некоторое время шли молча.
— Я ведь так понимаю. Прокоп Максимович, — снова начал парторг. — Я на этом месте временно сижу, пока Андрея Павловича нет. (Он всегда называл своего «крестного» по имени-отчеству, хоть и был лет на пять старше его.) А вот Андрей Павлович вернется...
— А вернется ли?
— Да отчего ж нет?
— Оттуда не все возвращаются...
— Ну, а наш Андрей Павлович непременно вернется!
— Тут слух прошел... нехороший... — вдруг шепотом сказал старик. — Будто уж и в живых Андрея нету...
— А ты не верь, не верь слухам!.. Я от Андрея Павловича вчера письмецо получил.
— Да-а? Ишь ты! — ревниво протянул Прокоп Максимович. — А мне не пишет...
— Не до писем ему сейчас, ты то пойми, Прокоп Максимович. Он и мне всего три строчки написал.
— Ну, и что ж пишет он? — ворчливо спросил Лесняк. — Как он там? Вояка!..
Пастушенко с охотой стал рассказывать о письме Андрея. Прокоп Максимович слушал его, не перебивая, но вспоминался ему сейчас не товарищ Воронько, не Андрей Павлович, бывший парторг «Крутой Марии», а тихий сероглазый мальчуган Андрюшка, хлопчик из неведомых Чибиряк, вот такой, каким он десять лет назад впервые пришел с товарищем в дом Лесняка: в отцовском пиджаке и, видно, в отцовских же брюках, заправленных с напуском в хромовые сапоги, в косоворотке, вышитой голубыми васильками и подпоясанной крученым пояском с кистями, в старенькой клетчатой кепке. Каким робким, пугливым хлопчиком был он тогда! Как конфузился за столом! А потом вдруг отважился, храбро встал и попросил всех выпить за здоровье шахтерской бабушки и — смутился. А Прокоп тогда бросился к нему, схватил его в свои лапы, жарко обнял, прижал к сердцу и крикнул дрогнувшим голосом: «А что, мамо, берете этого шахтарчонка себе во внуки?». Всем показалось тогда, что это застольная шутка гораздого на шутки старого Прокопа, не больше, а вот поди ж ты!.. Десятки шахтарчат прошли через крутые руки мастера, наставника, но только эти двое — Андрей и Виктор — так прочно вошли в его душу и чуть не вошли в его семью. Что греха таить, он хотел Андрея, но дочка, Даша, выбрала Виктора. А сейчас нет ни Виктора, ни Андрея. Нет их в семье Лесняка. Нет их в Донбассе. И Даша вернулась домой одна...