Геннадий Гор - Волшебная дорога (сборник)
Все деревенские запахи и звуки жили во мне. Звон трамвая, выходящего из трампарка, был не в состоянии заглушить утренний крик петуха или голос кукушки, прилетевшей в больничный сад, чтобы порадовать тяжелобольных и занести июньское тепло в их зябкие сны.
Но довольно о снах, луне и об овцах, пора вернуться к василеостровскому Фаусту, раскрывающему каждую книгу-новинку с таким видом, будто слова только что научились слетать с языка на бумагу.
Мы уже упоминали, что Коля занялся изучением естественных наук только из-за абсолютной преданности истине.
Он был сжигаем фаустовской страстью к знанию. Его интересовало все: клетка и Вселенная, языки и знаки а за последние дни и Н. В. Гоголь, как личность и как автор «Носа» и еще более онтологичных и загадочных «Мертвых душ».
После мейерхольдовского спектакля «Ревизор» он ворвался за кулисы (или, точнее, за конструкции, их заменявшие), разыскал сурового и капризного режиссера. Режиссер обозвал Колю психопатом, но Колину концепцию выслушал. А потом выгнал Колю из-за кулис, но, выгоняя, дал Коле совет, может и справедливый, но звучавший несколько странно. Он посоветовал Коле выйти из своего времени и оказаться там, рядом с Гоголем, а может, и в его душе. Режиссер, которого Борис Пастернак в специально написанном стихотворении сравнивал с богом, при всей мощи своей фантазии все же не предполагал, что Коля сумеет воспользоваться его советом.
Но мы несколько упреждаем события и незаконно забегаем вперед. Вернемся к тому моменту, когда Коля еще работал в цитологической лаборатории и частенько ездил в Москву (иногда даже в товарном вагоне) — слушать лекции своего московского кумира, знаменитого цитолога профессора Кольцова. Впрочем, профессор Кольцов заслуживал того, чтобы к нему ездили в товарном вагоне или полузайцем на багажной полке по договоренности со знакомой проводницей, догадывающейся о том, что такое современная наука и сколь многим приходится жертвовать ради нее.
Иногда Коля забывал о моей гуманитарной профессии художника и пытался приобщить меня к некоторым узкпм и слишком специальным своим интересам, рассказывая о достижениях профессора Кольцова и устройстве мнтохондрии (от греческого «митос»-нить и «хондрос»-гранула). Он заявлял мне, что тайна клетки не менее, если не более загадочна, чем тайна мироздания. От клетки-этой малой единицы всего живого и органического-нить его мысли тянулась ко Вселенной разумеется вовсе не организму, как думали наивные мыслители вроде незадачливого Прейера, а огромному полю столкновения и противоборства различных физико-химических сил и, конечно же, царству случая. Царствовал ли случай в особой автономной жизни организма, насчет этого Коля не был уверен. И если Вселенная была дисгармонична, то в организме, даже таком крошечном как клетка, жила гармония, родственница музыки, имеющая отдаленное сходство с мыслью. Да, с мыслью, тоже явлением глубоко упорядоченным, хотя и не до конца гармоничным. Без всего этого невозможно понять сложное и идеальное устройство клетки, в которой, по-видимому, существует еще не раскрытая наукой информация, связывающая каждый момент настоящего с прошлым и будущим.
Это была Колина гипотеза, которую он посмел высказать профессору Кольцову, такому же божеству, как Мейерхольд, но в своей области.
Как же поступил Кольцов? Выгнал его так же, как Мейерхольд, и обозвал психопатом? Разумеется, нет. Но спокойно сказал, что в наше отнюдь не античное время грош цена всякой гипотезе, которая опирается на слишком зыбкие полудомыслы-полуфакты. Очевидно, профессор Кольцов был еще строже и нетерпимее Мейерхольда, только не проявлял так бурно свой темперамент.
В разговоре со мной беспокойная Колина мысль неслась из лаборатории профессора Кольцова на остров Пасхи, где стоят огромные человеческие фигуры, вытесанные из камня, и лица этих фигур наглядно демонстрируют, как недавно возник гуманизм с его милой, но поистине наивной страстью идеализировать человека и даже его полуобезьянье тело.
И чтобы подразнить меня, а еще больше самого себя, Коля клялся, что ему больше по душе жирная грудастая палеолитическая венера из Виллендорфа, Ментоны или Брассемпуи, чем Венера Милосская, потому что там жизнь, а здесь чисто платоновская идеализация человеческой плоти.
Вообще-то говоря, у Коли с Платоном были какие-то свои давние счеты. И подобреть к древнегреческому мыслителю и к его концепции красоты Коле довелось много позже, когда он близко, очень близко познакомился с Офелией. Но мы снова забегаем вперед и постараемся вернуть себя и читателя к тому, о чем только что шла речь.
Побродив по дебрям истории культуры и естествознания, Колина мысль неизбежно возвращалась к любимому им Н. В. Гоголю, словно это был центр, куда стягивались все нити, словно это было силовое поле той интеллектуальной Вселенной, которую Коля носил в своей на этот раз коротко подстриженной, чуточку асимметричной голове. По мнению Коли, Гоголь и был тот самый мыслитель, который нанес сокрушительный удар христианской концепции человека — якобы духовной бесконечности. Гоголь доказал, что человек внутренне конечен, если не элементарен. Но как жаль, что он, Коля Фаустов, имея возможность — правда, весьма относительную — беседовать с Мейерхольдом, начисто лишен возможности поговорить с самим Гоголем, поговорить по душам о «Мертвых душах», о «Портрете» и о том, что, в сущности, связывало Н. В. Гоголя с Александром Ивановым — художником, конечно, великим, но насквозь платонизированным, врагом всякой плоти и адептом духа.
Говоря обо всем этом, Коля отнюдь не подозревал, что его желание, вопреки всем законам ньютоновской и эйнштейновской физики, парадоксально осуществится, и осуществится совсем по-гоголевски в духе «Ночи перед Рождеством», где описывается путешествие кузнеца Вакулы в Зимний дворец.
Простившись со мной, Коля пошел домой. Он жил уже не в аспирантском общежитии, а снимал комнату в довольно унылом доме со старой, типично петербургской, истинно раскольниковской лестницей. Комната была тоже типично старопетербургская, с окном, выходившим на узкий двор-колодец, гулкий, как все колодцы.
Придя домой, Коля согрел чай на керосинке и открыл окно. И только он открыл окно, как услышал женский рыдающий голос и до него донеслись слова малознакомого языка, по некоторым признакам которого наш аспирант догадался, что это древнескандинавский.
В типичном старопетербургском дворе-колодце, где дворник колол осиновые дрова и висело на веревке белье, совершался миф. Женский рыдающий голое пел древнюю эдду или сагу, сочиненную викингами и усовершенствованную скальдами и неизвестно каким ветром доставленную сюда. Одним махом, едва касаясь ступеней темной раскольниковской лестницы, Коля выбежал во двор. Она еще стояла там, исхудавшая белокурая богиня в обветшавшем ситцевом платьице, и голос ее рыдал, а по щекам текли слезы.
Да, это был миф, если не чудо. Правда, к мифу и чуду примешалась житейская проза. Из окон летели гривенники и пятаки, которые рыдающая богиня быстренько собрала и спрятала в карман.
— Кто вы? — спросил дрожащим голосом Коля. — И откуда вам известен древнескандинавский язык?
Богиня улыбнулась, и в ее грустящих глазах появилось насмешливое выражение.
— А если я отвечу, что кончила филологический факультет Ленинградского университета, — сказала она, — вас удовлетворит мой ответ?
— И там вас научили превращать двор-колодец в миф? — продолжал задавать вопросы Коля.
Он чувствовал, что она сейчас исчезнет: пятаки и гривенники уже больше не летели из раскрытых окон на залитый цементом двор. И выплыли две старухи, осенили себя крестом и уставились на странную женщину, которая только что рыдала и молилась, обращаясь на не знакомом им языке к своему иностранному богу, а теперь стояла и кокетничала с парнем из квартиры № 16, с известным безбожником и комсомольцем, забыв и про своего иностранца-бога, и про свою убогую профессию, и про сзое жалкое ситцевое платье. А платье-то все прохудилось и местами бесстыдно давало просвечиваться загорелому и обветренному, но красивому, как у статуи, телу.
Старухам понравился сам миф, но продолжение мифа, прозаически осовремененное и оскверненное Колей, вызвало старушечье недовольство.
Одна из старух (а были они такие же одинаковые, как упоминавшиеся выше писатели-близнецы), разомкнув щель своего морщинистого рта, сказала Коле:
— Нечестивец! Хотя бы чужую святость пощадил. Видишь, она безумная. А ты пристаешь.
Но в оробевшем Коле вдруг проснулся комсомольский дух тех лет и ненависть к богомолкам и к религиозномещанскому ханжеству.
— Здесь не церковь, — сказал он старухам, — и не небо, а грешная земля. Ну-ка сгиньте, старые сплетницы. Не то приду к вам на квартиру и проведу антирелигиозную беседу!