Константин Паустовский - Том 2. Черное море. Дым отечества
Несколько раз к нему приходила Татьяна Андреевна, приносила немного хлеба, горячий чай. Вермель с утра лазил на крышу, собирал там снег для чая и растапливал его на чугунной печурке. Вода в трубах уже иссякла.
Швейцер хлеба не брал, а выпивал только несколько глотков чая. Ему уже не хотелось есть.
На второй день Татьяна Андреевна пришла к Швейцеру рано утром, перед уходом в театр. Швейцер открыл глаза, посмотрел на нее, сказал:
— Живите. Долго, долго живите. А я теперь никому не нужен.
Мутно синело за окнами. От бессонной ночи и усталости у Татьяны Андреевны болела голова.
— У меня холодеют руки, — сказал Швейцер. — Пальцы уже мертвые.
Татьяна Андреевна взяла ледяные руки Швейцера, быстро наклонилась, поцеловала их и выбежала из комнаты. На лестнице она остановилась. Что же делать? Как его спасти? Она знала, что это — смерть, что жизнь быстро уходит из его маленького тела.
А Швейцер не спускал глаз со своих рук. Он думал, что скоро синева дойдет до локтей — и тогда конец.
— К вечеру, — сказал Швейцер и услышал голос Серафимы Максимовны. Она как будто звала его из соседней комнаты, но у него не было ни сил, ни охоты откликнуться.
Татьяна Андреевна вышла к Неве. В зимнем тумане гудели вдоль набережной пожарные насосы, качали по длинным шлангам невскую воду на хлебный завод. Шланги, как брезентовые удавы, лежали вдоль набережной, кое-где из них тонкими струйками била вода, растекалась по снегу зеленой жижей. А вдали, за два квартала, гудели другие насосы, перекачивали воду все дальше и дальше.
«Странно, — подумала Татьяна Андреевна. — Вот Швейцер говорил, что Ленинград — это русская Троя».
Она не знала, почему эта мысль пришла ей в голову. Может быть, от касок пожарных, от их суровых лиц, от неожиданно запевшей вдали сигнальной трубы.
В театре Татьяна Андреевна спустилась в подвал, где шли репетиции, отозвала в сторону режиссера — молчаливого высокого человека — и долго с ним говорила. Режиссер выслушал ее, коротко ответил:
«Хорошо, попробую», — надел ушанку, застегнул пальто и ушел.
Швейцер не удивился, когда в комнату к нему вошел высокий и спокойный человек. Двери давно уже перестали затворять. В квартиру мог войти любой прохожий.
Высокий человек придвинул кресло к дивану, сел, внимательно посмотрел на Швейцера.
— Семен Львович, — внятно сказал высокий человек, — я режиссер драматического театра. Вы слышите меня? Мы ставим «Войну и мир» Толстого. Вы — единственный оставшийся в Ленинграде знаток Толстого и Пушкина. И вот я пришел к вам за помощью.
Швейцер не двигался, не открывал глаз.
— Вы должны помочь нам, — добавил, помолчав, режиссер. — Без вас ничего не получится.
— Погодите, — прошептал Швейцер. — Я что-то не совсем понимаю. Какой театр? Что вам нужно?
Режиссер повторил все, что говорил раньше. Швейцер открыл глаза.
— Все-таки я не понимаю, — сказал он. — Сядьте ближе. Вы все время уплываете. Чем я могу помочь! Вы же видите, что со мной.
Режиссер снова настойчиво повторил свою просьбу.
— Прочесть актерам несколько докладов о Толстом? — переспросил Швейцер. — Вместе сделать спектакль? Неужели это нужно?
— Да, нужно! — сказал режиссер. — Мы каждый день играем в переполненном зале. Никогда нас так не благодарили зрители, как благодарят сейчас.
— Неужели и я тоже нужен? — спросил Швейцер и зашевелился. — Я лежу в пустоте. Вы понимаете? Во все щели ползет холод. Он подползет к сердцу, и тогда всё!
— Без вас мы ничего не сможем сделать, — упрямо сказал режиссер. — Вам придется встать, Семен Львович!
Швейцер повернул голову, посмотрел на режиссера и улыбнулся. Режиссер улыбнулся в ответ.
Тогда Швейцер медленно поднялся и сел на диване.
— Хорошо. Я приду к вам в театр. Если смогу.
Через день утром Татьяна Андреевна привела Швейцера в театр.
Актеры собрались в подвале. Был час воздушной тревоги. Немецкие бомбардировщики ныли в белесом небе.
Швейцер сел к столу, сгорбился. Воротник его пальто был поднят. Он обвел глазами актеров — озябших, бледных, молчаливых, — опустил голову, задумался.
Татьяна Андреевна умоляюще взглянула на Швейцера. Он строго посмотрел на нее и заговорил.
С первых же его слов Татьяна Андреевна поняла, что эта минута, наверное, самая важная в жизни Швейцера. Его лицо покрылось странной и живой бледностью, которая сопутствует вдохновению, тому состоянию, когда мысль достигает наивысшей силы и человек начинает владеть сердцами.
Швейцер не говорил о Толстом. Он говорил о будущем, о том, что оно не может не быть прекрасным, об искусстве, о жажде счастья, свойственной человеческому сердцу, о грозном времени, ставшем уделом нашего поколения, о приближении полной социальной справедливости, о величии культуры — самом гениальном, что создано человеком на протяжении многих веков.
Он говорил о силе человеческого сознания. О том, что мы живем только тысячной долей этой силы, о последней смертельной схватке между низостью и благородством.
Он пересыпал свою речь стихами, цитатами, воспоминаниями. Татьяна Андреевна слушала, закрыв глаза. Отдельные отрывки речи Швейцера наплывали, как сны.
Поэзия? Что это? «Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой». Нет, не это. «Живые сны». Тоже нет. «Душа человека непрерывно требует сказки». Нет — и не это.
Чудесное слагается из зримых вещей. Из сопоставления и неожиданной связи этих вещей. Надо найти эту связь в окружающем. Надо искать ее всюду, — тогда сказка умрет, потому что сама жизнь станет ею. Таково назначение поэзии.
Татьяна Андреевна вздрогнула. Швейцер читал стихи. Что это значит?
Уже мороз сребрит скудеющие долы,И от селений синий дымВосходит ввысь. Поют, поют эолыПо рощам золотым.
Татьяна Андреевна сжала влажные веки. Только не плакать! Ни за что!
Одним толчком согнать ладью живуюС наглаженных отливами песков,Одной волной подняться в жизнь иную,Учуять ветр с цветущих берегов.
Татьяна Андреевна закрыла глаза ладонью. «Не надо, — шептала она про себя. — Семен Львович, милый, не надо. Иначе не выдержишь, расплачешься».
И вдруг, как гром времени, вошли звенящие слова:
Бывало, мерный звук твоих могучих слов Воспламенял бойца для битвы. Ты нужен был толпе, как чаша для пиров, Как фимиам в часы молитвы.
— И вот за все это, за каждое слово, за создание новой жизни у нас на земле, за победу правды и добра, — сказал Швейцер, — мы должны сражаться до последнего вздоха. Потому что это — наше достоинство, наша душа.
Татьяна Андреевна сидела, закрыв глаза рукой. Кто-то тронул ее за плечо. Это был Швейцер.
— Спасибо, — вполголоса сказала она, пряча от Швейцера глаза.
Однажды утром пришел маленький черный летчик в валенках и принес Вермелю письмо от Серафимы Максимовны.
Она писала с Алтая, из Белокурихи, спрашивала, где Швейцер, умоляла найти его и уговорить приехать к ней.
Оставаться в Ленинграде было все труднее. И в тот же вечер было решено, что Швейцер, Вермель, Маша и Мария Францевна уедут в Белокуриху. Татьяна Андреевна должна была остаться в театре. А Полина Петровна, когда с ней заговорили об отъезде, только усмехнулась, сказала, что беречь ей себя не для кого, а сама она уж не такая большая ценность, чтобы ее вывозить в Сибирь.
Через несколько дней Татьяна Андреевна достала пропуска на выезд. А еще через день она проводила всех до берега Ладоги, до знаменитой ледяной дороги через озеро.
По дороге в два ряда непрерывно шли грузовые машины. Черные жерла зениток торчали из-под снега. Ветер нес снежную крупу.
Татьяна Андреевна усадила всех в кузов грузовой машины, укутала всем, что было, молча расцеловала.
Маша испуганно смотрела на нее из-под наползавшего на глаза платка. Мария Францевна крестилась. Швейцер притих, сжался, а Вермель волновался из-за ящика с красками.
Шофер — худой человек, один из тех никому не известных героев, что спасали в дождь и в снег, в стужу и мрак великий осажденный город, избавляли от смерти тысячи людей, — сказал, что пора ехать. Тогда Маша схватила Татьяну Андреевну за шею.
— Я приеду, — сказала Татьяна Андреевна, с трудом расцепляя Машины руки и стараясь на нее не смотреть. — Я приеду весной. Непременно.
— Честное слово?
— Честное слово.
— Ну, смотри, мама… — прошептала Маша, не спуская покрасневших глаз с Татьяны Андреевны.
— Вытри глаза, — сказала Татьяна Андреевна. — Щеки себе обморозишь.
Когда машина тронулась, Татьяна Андреевна крикнула:
— Если узнаете что-нибудь о Мише…