Борис Лавренёв - Собрание сочинений. т.2. Повести и рассказы
Может быть, там и в самом деле притаились корабли, и пушки их, бесшумно ворочаясь в ночи, щупают притихший берег.
За горизонтом, под зеленой звездой, залегли гористые, непрочные, часто сотрясаемые земными судорогами острова. Горбатые спины делают их похожими на пригнувшихся перед прыжком зверей. Бухты и гавани островов заполнены низкими, тяжелыми силуэтами серых кораблей.
Серые корабли заволакивают дымом цветущие островные побережья. Тяжелые транспорты расталкивают брюхами морские хляби, переползая проливы и высаживая на континенте полки, бригады, дивизии солдат, похожих на заводные игрушки, под командой юрких и наглых офицериков. Они рассматривают большую землю щелевидными, ненасытными, все вбирающими глазками.
Мочалов знал и ненавидел эти глаза. Черные бисеринки с сухим блеском каменного угля, пристальные и ничего не говорящие, они упирались в глаза собеседника беспокойным жальцем штыка, оставаясь вежливо неподвижными, пока в них смотрят. Но стоило отвернуться, и бисеринки оживали, норовили заглянуть куда не полагается, юлили и вертелись с примитивным, почти целомудренным цинизмом голодной крысы. В их безвлажном блеске горела тогда неутомимая жажда стяжания и тупая каменная жестокость.
У Мочалова перехватывало дыхание от ненависти. Он видел в этих узких щелках средневековую темь, едва прикрытую тонкой пленкой свежего лака. В этой тьме копошились смутные и мучительные тени трехлетних малюток, продаваемых родителями в уплату аренды помещику, призраки ребят, покупаемых в рабство текстильными и металлургическими магнатами, фантомы тринадцатилетних девочек, отдаваемых в голодные годы за чашку риса для страшной жизни на загаженных следами самцов всех наций матрацах Иошивары.
Тогда Мочалов бледнел от злобы и гнева. Он переживал судьбу этих призраков. Он голодал, болел, изнемогал от побоев и пыток и умирал вместе с ними.
Жизнь и школа вдохнули в него навсегда чувство великой близости и связи со всеми раздавленными угнетением. И его двадцатичетырехлетнее сердце разгоняло по телу вместе с кровью огромную пронзительную ненависть к угнетателям.
Нервный холодок боевого возбуждения мурашками прошел по спине Мочалова.
Навстречу бежали белые огни аэродрома. В окнах домика Экка светло и весело горело электричество. Начальник школы не хотел переезжать в новый городок и остался на аэродроме, которому отдал всю любовь стареющего летчика. Он переделал под квартиру барак бывшего общежития инструкторов.
Мочалов еще на ходу выпрыгнул из коляски и с разлета взбежал по гулким деревянным ступеням.
2Экк поднял от разложенной на столе карты зоркие с желтыми искорками зрачки.
— Задание понятно?
Мочалов кивнул. Он не мог выговорить слова, голос отказывался повиноваться. Он был ошеломлен. Мальчишеская гордость распирала ему ребра, готовая выхлестнуться из тела каким-нибудь фортелем. Хотелось запрыгать, кувырнуться через голову, пройти на руках, и нужно было все самообладание, чтобы сохранить спокойствие выдержанного и дисциплинированного командира.
— Я понимаю, — сказал Экк, — что вам приятно было бы лететь на наших машинах. И мне это было бы приятней, такой полет — прекрасный экзамен для материальной части. Но, к сожалению, это невыполнимо. Подготовка наших машин к такому заданию требует времени и полного обеспечения. Но ждать нельзя. Дороги каждые сутки.
Мочалов раскрыл рот — и снова ничего не сказал. Он хотел заявить, что готов лететь без всякого обеспечения, но вспомнил свои собственные мысли о храбрости и подвиге полчаса назад и удержался.
— Я уверен, — Экк кропотливо сложил карту, — что с американскими машинами вы справитесь не хуже, чем со своими. Досадно, что мы будем создавать рекламу капиталистической фирме, но что же сделаешь… Теперь будьте готовы. В семь утра выедете во Владивосток. Пароход в Хакодате отходит в одиннадцать тридцать. К отходу парохода получите для всех документы и чековую книжку на калифорнийский банк. Все это будет приготовлено во Владивостоке. Понятно?
— Так точно, — ответил Мочалов, думая о другом.
— Самолеты приобретете в Сан-Франциско и оттуда поведете прямо в Ном. Вас удовлетворяют люди, которых я вам даю? Повторю еще раз: вторым пилотом на другой самолет Марков, запасным пилотом Блиц. Штурманами Саженко и Доброславин. Вы начальник с полной властью и ответственностью.
— Товарищ начальник школы, — Мочалов выпрямился, глуша волнение, — состав людей для меня вполне приемлем. Разрешите только доложить, что я хотел бы вместо Саженко получить Куракина. Задание исключительно сложное, и я хотел бы иметь лучшего из наличных штурманов.
Экк, прищурясь, вертел в руках сложенную карту.
— Куракина вы не получите, летчик Мочалов, — сказал он суровым командирским тоном и сейчас же, встопорщив седеющие стриженые усики, усмехнулся.
— Ты мне не дури, — продолжал он, переходя на ты, — не дури. Смотри, пожалуйста, какой завидущий! Давай ему лучшие машины, лучших пилотов, лучшего штурмана. До чего изнахалились, щенки! Полетать бы вам в паше времечко на гробах, хотел бы я вас, сукиных котов, видеть. А не хочешь ли на «Сопвиче» слетать, а вместо штурмана — капитана с астраханского буксира? Вот! Куракина я тебе не дам. Почему? Потому что не считаю нужным начисто обескровливать школу в тревожное время. Полагаю, что лучшего штурмана могу удержать при себе, доверяя задание лучшему летчику. Разумная экономия сил. Понял?
— Есть, товарищ начальник, — Мочалов опустил глаза, чувствуя, как загораются щеки. Экк редко хвалил в глаза и раз сделал это — похвала была как неожиданный и ценный подарок. И то, что Экк заговорил с ним на «ты», было признаком большого внутреннего волнения самого Экка. Он так обращался к своим командирам, только когда ощущал их не как подчиненных, а как свою семью, своих родных ребят.
— Счастливого пути! — Экк стиснул руку Мочалова большой теплой, полной силы ладонью. — Всякого тебе успеха. Я за тебя совсем спокоен.
Это было высшей похвалой, и Мочалов ответил начальнику таким же порывистым рукопожатием, взглянув ему прямо в глаза. Экк улыбнулся.
— Вижу… Хочешь спросить и не решаешься. А я вот угадал о чем. Почему я выбрал тебя, самого молодого? Правда?
Мочалов утвердительно кивнул.
— Потому, сынок, — Экк положил руку на плечо Мочалова, — что эту самую молодость твою я люблю. Особенная она, твоя молодость, не такая, как наша была. Молодость нового человека. Трезвая, счастливая, ясная. Умней прежней старости… Ну, ступай… О жене не беспокойся, сам поберегу, — добавил он, опять угадывая не сказанное Мочаловым, — и поедешь домой в машине, нечего на драндулете мотаться, устанешь. Я свой «газик» тебе вызвал. Прощай. Сбор без четверти семь в столовой, оттуда и выедете. Я приду еще проститься.
Мочалов вышел. У ступенек, отражаясь в ледке подмерзшей лужи, тихо рокотал автомобиль.
— Держись крепко, Мочалов! — услыхал Мочалов оклик Экка вдогонку тронувшейся машине.
— Есть держаться крепко, — он помахал рукой Экку и захлопнул дверцу.
Лампочка смутно освещала кабину. Мочалов засунул руку во внутренний карман куртки и, напрягая зрение, всматриваясь в танцующие буквы, перечел копию правительственной телеграммы, полученной Экком из Москвы.
В телеграмме сообщалось, что северо-западнее мыса Йорк, на семьдесят третьем градусе северной широты, потерпело аварию судно гидрографической экспедиции «Коммодор Беринг», люди с которого высадились на дрейфующий лед. Правительство приказывало начальнику школы в двадцатичетырехчасовой срок выделить из летного состава экипаж двух самолетов и немедленно отправить его через Хакодате в Сан-Франциско, где начальнику экспедиции поручалось приобрести два самолета полярной службы, взять заготовляемую торгпредством теплую одежду и продовольствие и перебросить все это потерпевшим. По выяснении возможности посадки на лед начальнику экспедиции предписывалось срочно приступить к снятию людей со льдов и доставке на берег.
Три подписи заканчивали телеграмму. Мочалов никогда не видел подписавших, но имена их были так близки, что за печатным текстом люди эти стояли живыми и он слышал их голоса, передающие ему приказ.
Он спрятал телеграмму. Опять чувство особенной гордости вспыхнуло в нем.
Этой телеграммой и ласковым, заботливым голосом Экка с ним разговаривала страна, которую он любил, как мать, и которой был обязан больше, чем матери.
Страна доверяла ему, Мочалову. Страна звала его на подвиг.
— Подвиг? Чепуха! — вслух сказал он и засмеялся. — Какой подвиг? Только первый взнос в уплату долга.
Он знал, что за свою недлинную жизнь он много задолжал стране. С семилетнего возраста, когда он был жестоко вовлечен в круговорот бытия, он всей своей судьбой, существованием, прошлым, настоящим и будущим был обязан стране, тому громадному, в муках и крови рожденному организму, который сейчас так легко и понятно укладывался для него в четыре буквы — СССР.