Виктор Конецкий - Том 3. Морские сны
Перерыв как раз в боях. В баньке дружки попарились, коньячок хлопнули. Сидят товарищи на березовой полянке голые после баньки. Из ромашек себе венки сплели. Ваня песню поет: «Эх, Андрюша, нам ли быть в печали?.. В сердце нет ответного огня… Пой, Андрюша, так, чтоб среди ночи промчался ветер, кудри шевеля…»
Останавливается возле них «эмка», вылезает генерал и высаживает Веруню с близнецами, вежливо так высаживает и обходительно. Ваня с Олегом стали как положено. Голые только они, как Адамы. Покачиваются немного с коньяка-то трофейного, но к венкам из ромашек руки как положено суют — честь отдают.
Веруня носом повела и как заголосит: «Посмотрите на него, люди добрые! Детей на меня спихнул, а сам пьянствует!..» И на генерала: «А ты, такой-сякой, куда смотришь?! Ванька всю войну то колбасу жрет, то спит, то теперь и пить вы его здесь выучили! Начальничек! Тебе родина-мать зачем власть дала? Так вы все здесь воюете!» Генерал в свою «эмку» прыгнул — и только пыль завихрилась. А пацаны вокруг отца прыгают, орут: «Здорово, папаня! А у нас немецкий пистоль есть! А мы его сами нашли!» Ваня говорит товарищу, чтобы постерег пацанов, а сам схватил женушку поперек талии и увлек, как Тарзан, в березовую рощу, потому что уже здорово по ней соскучился. Пока они там выясняли отношения, Олег пацанов обезоруживал. Это он все мне сам рассказывал. Близнецы от дяди в драп пустились и вальтером грозят. А заряжен тот вальтер или нет, Олег и не знал, но разоружил все-таки этих разбойников. Через четверть часика Веруня появляется из кустов, помятая и тихая, как овечка, и светится покоем, как Богородица. Ваня говорит в приказном порядке: «Не смей больше с собой детишек таскать! Не на курорт ездишь». — «А как меня без их на передовую пропустят? — резонно спрашивает Вера. — Они у меня тренированные — заместо пропуска. Как вой поднимут: „Писать хотим!“ — святых уноси! Ни один генерал устоять не может — сразу пропуск пишет». И пригрозила еще Ване, что, мол, если еще раз увидит, что он жрет колбасу, когда весь народ голодает, или, например, спит, или пьянствует, то живо его в штрафбат устроит, потому что война идет нешуточная, а Ванька только и делает, что уклоняется от фронтовых тягот. «А вообще-то, — сказала тогда Веруня напоследок задушевно, — нравится мне, когда от вас французским коньяком пахнет!» И уехала к себе в тыл на генеральской «эмке».
Ну, замкнули Ваня с Олегом кольцо вокруг Кенигсберга. Это уже сорок четвертый шел. Взламывают мощные, долговременные укрепления. Полная вокруг неразбериха — и не понять, где еще немцы сидят, где наши проникли. В какой-то момент для военной хитрости драпанули наши опять на восток и зацепились за медсанбат. Невозможно было дальше драпать, потому как скопилось в санбате, в подвале мармеладной фабрики, три сотни раненых. И вот товарищи легли их защищать. И защищали, пока из роты не осталось полтора десятка человек. Много уже раз и Ваня и Олег с жизнью прощались, а тут и говорить нечего. И все очень хорошие ребята там собрались — доброты необыкновенной. И Ваню там осколок нашел — срезало ему ухо и черепушку задело крепко. Отволок его Олег в подвал, свалил поверх других бедолаг. Бедолаги эти оказались ранеными сандружинницами. Ваня между девчат устроился. Они ему голову бинтуют, он им на конечности индивидуальный пакет разматывает. И все вместе они находятся, в стопроцентном окружении, и до смерти уже и не четыре шага, а обыкновенный сантиметр. И вот Ваня у Олега слабым шепотом спрашивает: какое, мол, число? Олег с трудом вспоминает, что с утра было четырнадцатое сентября. Ваня тогда шепчет другу: «Она сегодня быть обещалась…» — «Кто?» — «Верка. На день нашей свадьбы грозилась обязательно быть. Сегодня день свадьбы». — «Лежи спокойно, дорогой товарищ, — успокаивает Ваню Олег. — Никто тебя сегодня здесь не потревожит, кроме фрицев». — «Ты, — говорит Ваня, — хоть и родной брат ей, а Веруню не знаешь. Отодвинь меня от санитарочек подальше, а то как бы чего не вышло, если она нагрянет…» Олег думает, что забредил его корешок — все-таки человеку ухо оторвало и по черепу проехало. Тут потолок наконец завалился от прямого попадания. Олег глаза прочищает — дым и штукатурка вокруг. И вдруг слышит: «Детей на меня спихнул, а сам с бабами валяется! Да где у тебя стыд-срам, кобель безухий?!» Господи, думает Олег, как война женщин портит, какой у культурной сеструхи лексикон выработался! Неужели с детишками? С ними, с родненькими!.. У Витьки нос перешиблен, Митька на один глаз косит, но сразу к папане подлезли, ластятся: «Здорово, папаня! Мы тебе гостинцев принесли! Пряник на патоке! Настоящий! Ты сразу теперь поправишься!» Как говорится, луч света в темном царстве, потому что немцы в ста метрах к последнему броску готовятся — добрая рота, а наших человек десять всего, кто стрелять еще может. Веруня командует: «Вставайте, дохлые! Вперед, мармеладники! За мной! За родину!» — и полезла в пролом. Ну, Олег ее за подол поймал, назад сдернул, племянников санитаркам сунул, и заковыляли они на фрицев в контрпсихическую атаку… Тут, как в кино, и наши самоходки подоспели. А Веруня сразу к комбату — требовать для Вани штрафбата. Колбасу, мол, Ваня всю войну ел, спал, пьянствовал, а теперь и с бабами начал валяться. И дома, мол, в мирное еще время не семьей занимался, а молоток кидал и ее в кино не брал… Комбат ей про массовый героизм своих подчиненных вкручивает, а Веруня свое: «Ванин пример детей портит!»
— А на крышу рейхстага она к твоему Ване и Олегу не наведывалась? — не выдержал я эпоса Марии Ефимовны.
— Чего не было, того не было! Проспала она конец Берлинской операции. В копне спала. Спирт им несла ко Дню Победы, а как узнала, что капитуляция, сама выпила с радости и в копне уснула. А Витька с Митькой ее караулили. С фаустпатронами круговую оборону держали. Потом легендарили, что один маршал о Веруниных похождениях узнал и поехал ее поглядеть. А близнецы на маршала фаустпатроны нацелили и орут: «Хенде хох! Цурюк!» И уложили его волевым подбородком в лужу. И он лежал, пока Веруня не проснулась и «Отставить!» не скомандовала… Не веришь?
Я сказал, что верю. И подумал, что зря я плаваю за мифами куда-то к черту на кулички. Мифы-то рядом. И кита не надо никакого. И пророка Ионы не надо. Ваня и Веруня. Ну, приврала Ефимовна, конечно. Однако не все выдумала. От чего-то бывшего оттолкнулась, потому что, как говорится, ветром море колышет, а молвою колышет народ. И хотя финал явно грустнее был в жизни, это по интонации чувствовалось, но убить Верку, Митьку ее и Витьку — невозможное дело. Не она — песчинка, капля протоплазмы в верчении миров и катастроф, а весь мир в ней и для нее. И никаких законов и канонов. Считается, что вечность известна только останкам неизвестных солдат на площадях у негасимого огня. Такая Веруня ее тоже знает.
Когда Ефимовна затушила окурок и выщелкнула его в Габена, я вспомнил ее эпическую новеллу, потому что увидел вдруг в этой истории готовый киносценарий. Габен мне помог его увидеть. Габен в роли генерала, который панически бежит от наскоков Веруни.
— Ефимовна, ты в кого окурком стреляешь? Это же великий артист! Знаешь его?
— Габена? Да ты, Викторыч, очумел! Да я его живого, как тебя, видела! В Марселе на киносъемках. Он капитана спасательного судна изображал…
— А что он сам моряк, знаешь?
— Ты скоро в моряки и Майю Плисецкую запишешь.
— Он, Ефимовна, был старшиной второй статьи. Он командовал танком в полку морской пехоты в дивизии генерала Леклерка. Он на танкере пересек эту голубую Атлантику в сорок третьем, когда здесь держали верхи немецкие подлодки. Он въехал в Париж на своем танке в тельняшке. И больше всего в жизни он гордился тем, что был старшиной второй статьи, а не офицером. Он, вообще-то, терпеть не может военных!..
— Я помню тебя в кителе, — сказала Мария Ефимовна. — И хомутики на плечах от погон. Спороть тебе недосуг было. Я их спорола. Ты большим офицером был?
— Совсем маленьким, Ефимовна.
— Ты молодым строгий был. Я тебя даже боялась.
Она мне льстила. Она знала, что я хочу быть строгим, хотя плохо способен к этому. Это потому, что мой дух ленив. Он не терпит напряжений. Идеал моего духа — Обломов. Другое дело, что Обломов нам только снится.
— Как Ваську-то на Диксоне выгнал! Я его до сей поры помню и жалею. Не встречал больше?
— Нет.
Атлантический океан под нами вздувался, притапливал мели, вода теряла зелень, синела — шел прилив.
— Скоро ты будешь дома, — сказала Ефимовна. — Может, успеете к Новому году?
— Вряд ли успеем.
— Двуличный ты человек, — сказала Ефимовна. — И я двуличная. В море хочешь на берег. На берегу хочешь скорее в море.
— Становишься философом, — сказал я. — Повторяешь старые истины. Все мы амфибии.
Несколько недель назад я думал об этом на противоположном берегу Атлантики, на горе Эль-Серро в Уругвае, возле старинной пушки, колеса которой погрузились в землю, лафет растрескался, а на дульном срезе росла ромашка.