Родной очаг - Евгений Филиппович Гуцало
— Вызываю тебя из головы и из-под головы, из волос и из-под волос, из глаз и из-под глаз, из уха и из-под ушей, из мозга и из-под мозга, из зубов и из-под зубов, из косточек и из-под косточек, из пальчиков и из-под пальчиков, из коленок и из-под коленок… Иди туда, где ветер скучает, камнями перекидывает, песком пересыпает, водой переливает… За другими раза́ми, за божьими словами…
Саня внимательно слушала. Баба-шептуха казалась ей человеком из другого мира. И нож этот, и куриное яйцо. Когда шептуха молилась, то зевнула, — и это почему-то больше всего поразило Саню, но ни единого слова девочка не проронила.
Шептуха наконец взяла стакан с водой, ударила яйцом с одного боку, потом с другого: так, словно крестила воду. Потом ударила сильнее, скорлупа разбилась — и яйцо вытекло в стакан. Шептуха стала рассматривать все это против света.
— Смотрите! — сказала она почти торжественным голосом.
Ганка с Бахуркой несмело подошли к ней. Саня же сидела, не сводя взгляда с желтка.
— Смотрите! — повторила шептуха. — Видите?
Как Ганка ни присматривалась, но увидеть ничего не могла. Кроме воды, конечно, и разбитого яйца. А Бахурка, хотя у нее глаза слезились, кажется, что-то заметила, потому что сказала:
— Ага…
Ганка удивленно взглянула на нее: мол, что вы там увидели, бабушка, покажите и мне. А шептуха между тем продолжала:
— Ребенок очень испугался. Испуг этот давний… О-о, видите, как он поднялся вверх? Как всплыл? Блестит как?
Ганка и вправду заметила, как из желтка поднялись вверх и заколыхались два тоненьких серебристых дымочка, увенчанных сверху белыми блестящими пузырьками. Один дымок был меньше, и пузырек на нем был меньше, а на большем — как орешек. Дымки дрожали, шептуха вертела во все стороны стакан — и из дымков оседали на желток золотистые крупинки.
— Давний страх, о, какой застарелый. Кого же это она испугалась, а? Никак не увижу, прячется… Какой-то человек с винтовкой… и в шинели… Немец, уже хорошо вижу, что немец…
Бахурка вздохнула и вытерла слезу.
— А кто же еще, — сказала.
Ганка же, как ни присматривалась, не только немца, но ни шинели, ни винтовки заметить не могла. Однако на то она и шептуха, чтоб заговаривать, выливать, ворожить.
— Что, в самом деле испугалась в войну? — спросила шептуха у Ганки.
— Да, было, — согласилась. — Как немцы удирали, мы сначала в Збараже прятались в погребах, а потом в Новую Греблю бежали. Среди ночи бежали по полям. Старшие мальчики будто и ничего, а она еще совсем маленькая, плакала. Я ее на руках держу, а она вырывается — и бежать куда-то хочет, да все от меня, да все куда-то в поле.
— Давний испуг, — вновь напомнила шептуха. — Почему раньше не выливали?
— Потому что не было с ней такого, как теперь.
— Это яйцо, — сказала шептуха, — вынесите сейчас во двор и выбросите, чтобы его собака съела или кот. Лучше, если б собака съела.
Ганка выскочила во двор. То всегда у нее во дворе толкутся голодные собаки, а тут хоть бы одна. Бежать искать по всему селу? Вылила у рва, а сама — назад.
— Давайте ребенку просвирку натощак и свяченой воды. Есть у вас просвирка?
— У меня есть, — сказала Бахурка. — И свяченой воды немножко в бутылке — за божьей матерью.
— Ты, Саня, иди во двор, — сказала Ганка. И когда Саня, пятясь, оглядываясь на шептуху, вышла, спросила у гостьи: — Вы только признайтесь… поможет? У меня детей трое, но каждый дороже денег.
— Поможет, — заверила шептуха. — После первого раза, может, и не очень будет заметно, потому что давнее, но я еще приду.
— Спасибо вам, не знаю, как вас зовут… А то сердце мое на кусочки разрывается, душа болит и днем, и ночью, словно солью рану в ней посыпали. Растет ребенок — и вот так мучится… Спасибо вам… Вот у меня немного денег есть, возьмите, а это сало старое, пожелтело, будет вам чем борщ заправлять.
Шептуха сало взяла, а от денег отказалась:
— Много брать — грех. Моя мама гневается, когда с людей много беру. Лишь бы прокормиться — и довольно.
— Берите, — настаивала Ганка, — господь на вас не обидится, это ведь от чистого сердца.
— Еще приду — еще дадите, а так сразу много брать не годится. Негоже наживаться на чужой беде.
И не взяла денег. Так и пошла со двора — высокая, худая, держа под мышкой завернутый в чистую тряпицу кусок сала. Между огородами выбралась в поле и понемногу исчезала в теплой дали, пока совсем не скрылась во ржи. Саня, притаившись, следила за нею, так ничего и не поняв: для чего она приходила, что такое шептала, для чего разбивала яйцо?
А у Бахурки как засияло на лице благоговение, так и не сходило. Сказала:
— Не взяла. Говорят, она в какую-то секту ходит, а там запрещают.
— В секту? — не поверила Ганка. — А чего ж она тогда к богу обращается?
— Видно, это божья секта.
— Скажите, баба… Вы и вправду видели… немца… и винтовку?..
Бахурка пристально посмотрела на Ганку, прижмурилась, и губы ее тоненькие стали как паутинки.
— Видела, — твердо сказала Бахурка.
«Ты гляди, — подумала Ганка. — И есть же такие люди, что все знают, все замечают, а я…» Вслух молвила:
— Спасибо и вам.
— Не за что, — ответила Бахурка и пошла со двора. Пошла так, как шептуха недавно: высоко подняв голову, прямо. И Ганка очень уважала ее в эту минуту.
Знахарка наведывалась еще несколько раз. Заходила в хату с чистым сиянием на лице, с добротою в глазах. Саня ее уже ждала. Прислушивалась к ласковому голосу, старалась что-то заметить у себя «на пальчиках» и «под пальчиками», «на локтях» и «под локтями» — однако ничего не видела. Шептуха обращалась к богу, к святым, изгоняла нечистый дух в пустыню, где ветер скучает, песок пересыпает, а потом, воздев конопатые руки, молилась:
— За третьими разами, за божьими словами…
— За четвертыми разами, за божьими словами…