Николай Верещагин - Corvus corone
— Ну, ты странный человек, — и невольно раздражаясь, сказал ему Вранцов. — Не боишься выглядеть неудачником, жалуешься, что денег нет…
— Стоп, стоп!.. — с улыбкой, но другой, жестковатой, прервал его тот. — Не жалуюсь, а просто информирую. Ты спросил — я ответил. И неудачником себя не считаю. Деньги — проблема на сегодняшний день, но, слава богу, единственная. А кто живет совсем без проблем? Одна единственная проблема — это же почти безоблачная жизнь!..
— Постой, — все еще недоумевая, остановил его Вранцов. — Но ты же в академическом НИИ в Новосибирске, работал. Что случилось? Тебя что, поперли оттуда?
— Да нет, сам ушел. Не от хорошей жизни, конечно. Понимаешь, — наклонясь к Вранцову, сквозь грохот подземки, начал объяснять он. — Работая там, я чувствовал, что толку воду в ступе. Мы же отстаем в социологии, страшно отстаем! А ведь великая страна, и без этого не сможем жить. У нас социология не в авангарде, а скорее в арьергарде общества. Даже исходных данных нет, вся социальная статистика закрыта. Не публикуются данные о преступности, самоубийствах, уровне потребления алкоголя, наркотиков, экологической обстановке в городах. Нет данных о миграции, заболеваемости, уровне доходов населения. В общем, полный бардак! Ну, выступил я на эту тему пару раз, думал расшевелить нашу научную общественность. Ничего не добился, только диссидентом прослыл. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Докторскую писать стало бессмысленно, перспектив никаких. Вот я и решил обратно в Москву возвращаться. Но и здесь повсюду от ворот поворот. Оказался на мели, без гроша в кармане, а тут объявление: требуются сторожа в гаражный кооператив. Зарплата сам понимаешь… Но не было бы счастья, да несчастье помогло. Мне даже на руку сейчас, что не служу. А там, в сторожке, по ночам писать можно, и в Ленинке хоть целыми днями сиди. Я книжку заканчиваю, не хотелось бы бросать.
Ну, это другое дело! Все сделалось ясно, все встало на места. Неудача с карьерой, кропание книги в виде компенсации, какие–то призрачные надежды на успех. «А как же ты думаешь свою книжку издать, если не служишь?» — подумал он тогда, но Коле ничего не сказал — не стоит расстраивать. Он даже проникся сочувствием к Везенину, которому не очень–то и везло. А был, пожалуй, самым способным на курсе, большие надежды подавал.
Вместе вышли на «Октябрьской» и с толпой пассажиров двинулись на переход. Разговаривать в густой толпе было неудобно — лишь обменивались короткими репликами. О себе Вранцов ничего не успел рассказать.
— Ты все здесь же, на Якиманке? — спросил он.
— Все здесь, — кивнул Везенин. — Правда, расширил свои владения. Соседняя комнатушка недавно освободилась, так что теперь у нас две.
— Все равно тяжело с семьей в коммуналке, — посочувствовал Вранцов. И добавил. — А я недавно в кооперативную переехал. Дом первой категории, трехкомнатная на троих.
— Отлично, поздравляю! — искренне сказал Везенин. — С новосельем! Завидую тебе. Вышли на кольцевую и остановились тут же, возле лестницы на переходе. С грохотом выскакивали из подземных недр поезда и, набитые новыми пассажирами, сразу ныряли в темные норы обратно. И толпы москвичей, на какой–то короткий миг сошедшихся здесь, в этом мраморном вестибюле, тут же, даже не заметив друг друга, спешили расстаться, разъехаться навсегда.
Везенин был почти дома, а Вранцову ехать дальше. Он заколебался, оставить или нет Коле свой телефон. С одной стороны, какой смысл… А с другой — расстанутся они сейчас, разбегутся в разные стороны, и кто знает, когда еще встретятся вновь. А поговорить с Везениным хотелось. Неспешно, а не на бегу, как сейчас. Жаль, конечно, что Коле так не повезло, но где–то, на самом донышке души, все же грело. Приятно, что обошел Везенина, и, сознавая это, уже с искренним сочувствием относился к нему.
— Хорошо, что встретились, — сказал он, — а то ты там, в Сибири, будто без вести пропал. Жаль, не поговорили толком. Ну да созвонимся, встретимся еще. Правда, времени жутко не хватает. А надо бы сбежаться, посидеть, как прежде, за бутылочкой, вспомнить альма матер, наш «лицей»…
— Так в чем же дело? — пожал плечами Везенин. — Двинули ко мне. Посидим, поболтаем, Устроим небольшой «сабантуй», как в прежние времена. Глаша ужином накормит, она уже ждет.
— Как, прямо сейчас? — переспросил Вранцов, отвыкший уже от таких импровизированных приглашений — ведь нынче никто вот так запросто в гости к себе не зовет. Хотел было отказаться, но вспомнил, что ведь и вправду спешить ему некуда: конец недели, завтра выходной. Вика с Борькой к теще уехали, так что ужинать придется всухомятку, а вечер коротать одному. — Соблазн велик, — сказал он неуверенно. — Но как же, без предупреждения…
— Да брось ты, — сказал Везенин. — Свои же люди. Вспомни, как в общаге делились последним сухарем. — И видя, что Вранцов еще колеблется, засмеялся. — Да ты не бойся, что тыкву есть заставим. Глаша так ее готовит, что попробуешь, сам добавки попросишь… Зря у нас ее не ценят — вкусная вещь!
VII
Коля Везенин был его однокашник по университету, и на третьем курсе одно время они почти что сдружились. Везенин приехал откуда–то из Сибири, был из простой семьи, но на редкость быстро освоился в Москве и знал ее так хорошо, словно здесь же, в столице, и вырос. Как–то Вранцов сказал ему об этом, и Коля засмеялся: «Гены сказываются, наверное. Дальние предки мои еще с допетровских времен жили в Москве. Но прадед был сослан в Сибирь за вольнодумство и там своими потомками полдеревни населил». Никаких родственных связей однако в столице у него не сохранилось, а остался здесь, потому что женат был, как и Вранцов, на москвичке.
Не получая помощи из дому, все студенческие годы Везенин подрабатывал в общежитской котельной. Вранцов часто спускался к нему туда, в эти подвальные катакомбы, где но стенам змеились закопченные трубы, пахло гарью и каменным углем, где заунывно гудели моторы, с адским грохотом вибрировала воздуходувка, а в топках за чугунными дверцами солнечно светилось горячее пламя, от которого по всему зданию растекалось живительное тепло. В левом углу котельной была служебная комнатка, с небольшим зарешеченным окошком под потолком, с похожим на нары деревянным настилом в углу и шатким столом, на котором среди книг и конспектов всегда стоял закопченный чайник. Тут же помятая алюминиевая миска с сухарями. И чай вскипятить, и сухарей насушить в котельной было минутным делом.
Стандартную табличку на двери «ПОСТОРОННИМ ВХОД ЗАПРЕЩЕН» Везенин перевернул и на обратной стороне четкими буквами вывел: «LIBERUM ARBITRIUM».[3]
Здесь многие бывали у него. В любое время, даже заполночь, здесь можно было стрельнуть сигаретку, попить чайку, утолить голод хотя бы сухарями и потрепаться о том о сем. Здесь можно было спорить и говорить без оглядки, кричать и шуметь как угодно — за гулом моторов никто не услышит. Набивалось иной раз человек по десять, но чаю и сухарей хватало всем.
А поговорить и поспорить тогда было о чем. Воскресали на небытия неведомые дотоле Платонов и Булгаков, заново открывали Выготского и Бахтина, переводили Фолкнера, Сартра и Камю. Да и границы родной социологии заметно расширялись — в их обиход уже входили имена Вебера и Парсонса, Шибутани и Морено. Тут все обсуждалось с ходу, без конспектов, без подготовки, но зато темпераментно, с криком, с пеной у рта. Старые выцветшие обои в комнатке были исписаны, исчерканы какими–то афоризмами, лозунгами, стихами — если не было под рукой бумаги, в ход обычно шла стена. Содержания этих «дацзыбао» Вранцов уже и не помнил, но попадались среди них остроумные, было и его рукой вписано кое–что. До конца доспорить и все обговорить никогда не удавалось, хоть расходились иной раз лишь под утро, когда Везенину пора было топку чистить и смену сдавать.
Бывали здесь и с других отделений ребята, но больше ошивалось все–таки своих «лицеистов», социологов. Лицеистами они прозвали себя сами, намекая на свое отличие от прочей студенческой братии. Отделение социологии, после долгих проволочек, открыли тогда не факультете впервые. Конкурс был высокий — набирали как бы в виде опыта, всего тридцать человек. «Тридцать витязей прекрасных», — как пошутил на первой же лекции Лужанский. И ни одной девицы, что тоже напоминало лицей.
Ребята подкованные, они были заметной группой на факультете, но многие преподаватели не любили их за вольность суждений и самоуверенный тон. Тогда уже лет десять прошло после двадцатого съезда, и все они выросли под знаком его. Они не боялись рассуждать и критиковать, говорить то, что думаешь, но вместе с тем привычно усвоили, что не всегда и не везде можно «выступать». На семинарах в бутылку лезть не следовало — это кончалось обычно «неудами» и вызовами в деканат. А везенинская кочегарка как раз и была таким местом, где можно свободно поговорить.