Владимир Орлов - После дождика в четверг
– Терехов, – начала Надя, – мне нужно сказать тебе.
– Ну давай.
– Завтра ты уходишь в армию…
– От тебя первой узнал.
– Я буду тебя ждать.
– Ну подожди… А зачем?
– Когда мужчина уходит в армию, его обязательно должна ждать женщина…
– А ты, значит, женщина…
– Я люблю тебя, Терехов.
– Ну ладно, – сдался Терехов, – пиши письма, присылай фотокарточки…
– Хорошо бы, началась война. Я бы тоже пошла на фронт. Тебя бы ранили, а я вынесла бы тебя из-под пуль…
– Что ты несешь!
– Я была бы медсестрой…
– Ты не знаешь, что такое война? Ты забыла, что твоя мать погибла в сорок третьем?
– Нет. Пусть на этой войне никою не убьют. Только тебя ранят.
– Знаешь что, – сказал Терехов, – ты так накаркаешь. Выбери кого-нибудь другого. Узнай, кто у нас любит госпитали, и давай…
Она отвернулась, стояла молча: обиделась, наверное. Все это она вбила себе в голову всерьез. Терехов не знал, какие слова ей сказать, все-таки он был на нее сердит. И в то же время он чувствовал себя перепачканным маляром, оказавшимся в забитом автобусе рядом с девчонкой, надевшей платье с иголочки. Он даже старался идти шагах в двух от Нади, на всякий случай: вдруг ее сказка кончается поцелуем перед разлукой? Ему хотелось говорить слова грубые и пошлые, чтобы поняла она, с кем имеет дело. Он даже был готов сказать ей, что ночевать сегодня он пойдет к своей «бабе», одной из незамужних ткачих, и та уж не будет фантазировать об их будущем.
– Сколько тебе лет? – спросил Терехов.
– Пятнадцатый… Пятнадцать.
– Ну вот… Совсем малолетка… Доживи до моих лет, тогда начнешь чего-нибудь понимать.
Терехову было уже девятнадцать, и в футбол он играл в первой мужской команде.
– Взрослая я, – обиженно заявила Надя.
– Ну хорошо, хорошо. Жди. Жди, если хочешь.
Терехов подумал вдруг, что женщина, к которой он сегодня шел, ждать его не собирается. Ей бы пришлось ждать многих.
– Я буду твоей невестой, – сказала Надя.
– Ну давай, – вздохнул Терехов.
– Если ты не хочешь…
– Еще как хочу… А платье? Ты сумеешь сберечь платье? Сохранишь его от моли?
– Я сберегу…
Терехов не видел ее глаз, но по тому, как она произнесла последние слова, он понял, что она может сейчас зареветь. «Ну вот… Довел девчонку…» И тут же Терехов подумал, что так и надо, хорошо, что он был жестоким, пусть отшатнется от него, пусть обидится на него, иначе потом будет больнее.
– Пойдем, я тебя провожу домой, – сказал Терехов.
– Ты спешишь?
– Тебя, наверное, ищет отец.
– Отец знает, что я ушла на свидание.
– Он уже привык к твоим свиданиям?
– Сегодня у меня первое…
Никакого первого свидания Терехов вспомнить бы не смог. Была какая-то гулянка, и кислые огурцы стояли рядом с банкой самогона, он был пьяный, и девки были пьяные.
Терехов достал сигареты и закурил.
– Дай мне, – сказала Надя.
– Молода еще, поняла?
– Хорошо. Я пойду. Можешь меня не провожать.
По вытоптанной бровке берега шла она быстро, почти неслась, и Терехову пришлось бросить сигарету, иначе он мог бы отстать от нее. Городок их спал, но око у него было недреманное и любопытное, и он, конечно, не мог не заметить фосфорическую длинноногую девчонку, бежавшую со свиданья. Шушуканье нравственных людей ждало ее завтра, и Терехов решил, что идти им надо не по главной и гулкой улице, а огородами.
– Сворачивай на ту тропу, – сказал Терехов.
Она обернулась и на ходу бросила ему:
– Я прошу не провожать меня.
Терехов остановился и пожал плечами. Потом он побрел за ней по главной улице и дальше не приближался к ней, шел не спеша, так, чтобы она не могла увидеть его и услышать его шагов, шел на всякий случай – вдруг бы понадобилась его помощь?
Он так и не спал всю ночь, утром голова гудела и снова лили ему водку, столько было разговоров, встреч, прощаний, слез и гогота, столько забот свалилось на него, что о прошлых своих днях Терехов не думал. Даже если бы вспомнил он о вчерашнем свидании, показалось бы ему, что было оно года три назад. Потом в кузове грузовика отвезли их в Дмитров, в зеленый переулок, к райвоенкомату. У райвоенкомата усохший майор, упоенный свалившимися наконец на него работой и подчиненными, давал указания. Снова прощались, пели песни, раздувались гармошечные бока. Терехов жал кому-то руки, с кем-то хотел подраться, но тут же помирился и прослезился по этому поводу от умиления и обнял своего недруга. Потом он стал целоваться с родственниками, друзьями и людьми незнакомыми. И вдруг Терехов сообразил, что он поцеловал Надю. Надя стояла перед ним – приехала в Дмитров, словно не было у нее самолюбия, снова была в своем белом платье, все пялили на нее глаза, а она стояла гордая и красивая и протягивала ему какой-то платочек с синими вышитыми цветами. «Девчонка. Начиталась книжек, – подумал Терехов. – Ну ладно, посмотри, увидишь хоть: не одна ты из женщин меня провожаешь». Но платок он все же взял. И когда Надя сказала ему: «Напиши», буркнул в ответ: «Ладно».
Он написал. Раньше он никогда не связывался с письмами, а в армии стал их любителем. Поддался общей болезни. Во взводе у них даже шло соревнование, кто больше получит писем. Почту раздавали как награды. Терехов, естественно, был заинтересован в добросовестности своих корреспондентов. Надя его никогда не подводила. Многие письма солдаты зачитывали вслух. Надины чтению не подлежали. Терехов боялся, что солдаты, услышав ее слова, будут смеяться.
А она между тем ничего смешного не писала. И о первом свидании своем не вспоминала. Может быть, другие парни начали интересовать ее больше. А может, не вспоминала из-за своей гордости. И правильно делала. Терехову, когда он садился за письма к ней, приходили в голову слова строгие и назидательные, какие он, будучи вожатым, произносил своим пионерам. И он писал ей о сложности международного положения, и о том, как трудно быть отличником боевой и политической подготовки и по утрам ползать под колючей проволокой по-пластунски, и о том, как красивы на зеленоватом небе сияния, не будем говорить, какие именно, а скажем прямо – северные. Обычно он рисовал на полях всякие забавные фигурки. В части их оказалась хорошая изостудия. Терехов и во Влахерме серьезно относился к живописи, только положение спортивной звезды заставляло его стесняться своего увлечения и делать вид, что это так, ерунда, а тут он торчал в студии вечерами. Из Надиных писем Терехов узнавал все новости о Влахерме, о своих друзьях, о своей семье, о самой Наде. Она писала обо всем. О том, как решилась прыгнуть с парашютом. О том, что бросила плавание и занялась художественной гимнастикой («для фигуры, у нас школа хорошая»), а потом фигурным катанием «для того же самого…». Все идет хорошо, ее заметили, а совсем недавно возили на соревнования. А еще сейчас входит в моду «рок», о котором ты, конечно, слыхал, приедешь, научу.
Когда он вернулся домой из армии, его замотало, как мяч по футбольному полю. Вечно являлись какие-то гости, щупали значки на его гимнастерке, вспоминали о своей службе, пили, пели, сам он ходил во всякие компании, подолгу и с увлечением говорил о гранатометах, танках, шныряющих по дну рек, и ракетах, похожих на карандаши, ну и о сидении на «губе». В этой карусели иногда вспоминал он о своих житейских планах, но мысли о них были мимолетными и уходили тут же. Смутными были и видения девочки в белом платье, которую надо было навестить хотя бы из вежливости, тем более что она жила в одном с ним доме. Но он ее так и не навестил, ходил по другим адресам, и только дней через десять, отравившись устраиваться электриком на фабрику, увидел на улице Надю.
«Вот тебе раз», – удивился Терехов. На пыльной влахермской улице среди озабоченных очередями женщин модная девица, взрослая совсем, в юбке колоколом и в туфлях на высоких каблуках казалась ослепительной. Вид у нее был независимый и деловой, волосы Надя отпустила длинные и выкрасила их в розово-рыжий цвет.
– Ничего себе нынче молодое поколение пошло, – сказал Терехов. – Вам бы тяготы и лишения…
– Здравствуй, Терехов! – обрадовалась Надя.
– Привет…
Они поговорили так, как будто виделись последний раз вчера вечером. Дела у Нади шли хорошо, решила она поработать на фабрике, а потом уже поступать в институт, ну теперь все так делают, сам знаешь. Ничего, пока интересно.
– Я там в армии в школу таскался, – сказал Терехов, – два класса прошел…
– Я знаю.
– Ну да, – спохватился Терехов, – я же тебе писал.
О чем-то они еще друг другу сказали, посмеялись, о знакомых вспомнили и разошлись. С тех пор Терехов встречал Надю часто, в городе с шестнадцатью тысячами жителей трудное дело не встретить ее. Разговоры их были шутливыми и легкими, и Терехов подумал, что детская Надина блажь прошла. Подумал почему-то с сожалением.
Работа на фабрике ему не нравилась, и деньги малые шли, их текстильный город вообще не мог дать Терехову настоящую мужскую работу, для Москвы нужна была прописка, интересовался Терехов заводами на соседних станциях, но ничего подходящего не нашел, посоветовался с отцом и махнул туда, где нас нет, – в Саяны. Стройка только складывалась, дни летели горячие, часов по тридцать в каждом набегало, и Терехову было не до воспоминаний и писем. Он приходил в барак пошатываясь, падал на кровать и проваливался в черное и теплое. Но однажды его разбудили, и, открыв глаза, он увидел в комнате Олега, Севку и Надю.