Лидия Вакуловская - 200 километров до суда... Четыре повести
— Подожди, вот двинем туда с тобой, приколемся в каком пункте, к морю поближе, — сказал Шурка. И размечтавшись, продолжал: — Пойдешь ты у меня учиться, доктором или еще кем станешь. И заживем, не пропадем. Я тоже шестерней при тебе мотаться не буду. Пойду, скажем, в боцманы. Милое дело — палуба ходуном ходит.
Таюнэ распахнула ресницы и, диковато кося глазами, слушала Шурку. Но вдруг губы ее дрогнули.
— Зачем далеко поехать нада? — спросила она. — Зачем ты хиолога работа бросать? Ты меня бросать думал, да?
— Ну вот… Я тебе о чем толкую? Вдвоем поедем, — ответил Шурка. И поскольку он всегда помнил, что для Таюнэ он — геолог, оставленный для важной и секретной работы, продолжал: — Конечно, у геолога работенка что надо, но часто и тоска забирает. Сама подумай, сколько я здесь зря сижу? Понимаешь?
— Я понимала, — грустно сказала она. — Только уехать не нада, оставаться нада. Тебе Таюнэ плохой жина?
— Чудачка! Думаешь, я уеду, а тебя брошу? Я тебя ни за что не брошу, — ответил он, и в эту минуту сам верил в то, что не оставит, не забудет, не покинет ее.
— Веришь? — спросил он.
— Веру, — повеселела Таюнэ. И, положив ему на колени голову, сказала: — Ты сказку свой дальше говори. Я и ты большой город приехал. Много дом большой, как сопка, росла…
— Надо говорить: выше, чем сопка, — поправил ее Шурка.
— Много дом, чем как сопка выше, — охотно повторила она и, лукаво прищурив карий, огнистый глаз, продолжала: — Много-много дом большой, люди много идут… Говори дальше. Как ты Таюнэ нашел, когда люди много идут?
— Да уж найду как-нибудь, факт! — засмеялся Шурка.
А в следующую минуту он уже сам: подтрунивал над тем, что говорил, зная, что никуда с нею не поедет и что, если бы не эти распроклятые пурги, да не эта лютая зима, его давно бы здесь не было.
Но пурги дули не всегда, и ветры не всегда разбойно колотили в стены избушки, выдувая из нее тепло. Когда они замирали, в тундре наступала синяя могильная тишина. Синими окаменелыми волнами лежали снега. Синие сопки вздымали свои вершины в синее, без искринки, небо. А под небом, над снегами медленно текли синие дни, невидимо переходя в синие ночи. И казалось, что эта глубоко утопшая в снегах земля никогда не видела живого света и не знала высшей услады, данной ей природой, — рожать травы, деревца, цветы и радоваться им.
Но случалось, что мертвые снега оживали в сполохах северного сияния. Небо заливалось цветастым, пестрым огнем. Он перекидывался вниз, обжигал простор. Красные, зеленые, оранжевые ленты огня переливались и приплясывали, а вместе с ними переливались и приплясывали ослепленные красками снега. Иногда буйное веселье огня не угасало часами, и тундра часами светилась цветными факелами, пока какая-то необъяснимая сила не гасила этот необъяснимый огонь.
В дни затишья у Таюнэ было невпроворот работы. В феврале в капканы валом пошли песцы, и если бы не Шурка, ей одной бы не управиться. Шурка научился снимать с тушек пушистые шубки, орудовать скребком и лихо управлять собачьей упряжкой (с первыми заморозками Таюнэ угнала лодку в село и вернулась на нартах, запряженных дюжиной крепких лаек). Он освободил Таюнэ от объездов участка, сам проверял капканы, сам насаживал на них приманку и снова ставил. Так что большую часть времени Таюнэ проводила в избушке за выделкой, просушкой шкурок и прочими домашними заботами.
За работой она часто пела. Сперва, когда песни были чукотские, Шурка удивлялся, отчего они такие бесконечно долгие. Потом Таюнэ стала петь по-русски, и он понял, что она сама сочиняет их и что вообще это не песни, а обыкновенные фразы, уложенные в определенный размер, и что ни одну из этих песен она не запоминает и не повторяет.
Однажды Шурка возился у стола с поломанным капканом. На чердаке, который соединялся с низкой комнаткой квадратным проемом, ходила Таюнэ, снимала с жердей просохшие шкурки. Шурка слышал и ее легкие шаги, и песню, которую она вдруг запела:
Скоро лето будет прогонять мороз,Будет опять белый день.Прилетят белые птицыИ будут гнезда на речке делать.А потом придет ветер,Олень будет бежать — сопки,Будут плакать умка и волк,И Таюнэ будет крепко пугаться,Потому что черное солнцеБудет пугать все люди и звери…
Шурку разобрал смех, и он крикнул в проем над головой:
— Ну, а почему солнце черное? Где ты видала черное солнце?
— Здесь видала, — ответила Таюнэ, выглядывая из проема, — в нашей тундре видала. Тогда давно было, Таюнэ такая-такая была, — она показала, какая она тогда была маленькая.
— Таюнэ маленькая, а солнце черное? — посмеивался Шурка.
Теперь Таюнэ умела улавливать почти все оттенки русской речи и, уловив Шуркино насмешливое неверие, сказала:
— Почему ты смеялся? — И вдруг, страшно округлив глаза, заговорила: — Тогда ночь скоро-скоро стала, баклан плакал, люди в яранга бежали. Тогда крепко пугалась Таюнэ. Потом солнце назад красное делалось. Я хорошо видала.
— А-а, солнечное затмение! — догадался Шурка. — Луна закрыла солнце, вот тебе и ночь среди дня. При полном затмении в телескоп можно протуберанцы и солнечную корону увидеть. А бывает еще кольцеобразное затмение, — объяснил Шурка, тряхнув своими знаниями в разрезе популярной брошюры, которую случайно прочел в лагере. — Я пацаном тоже наблюдал, мы стекла специально коптили. Не пойму, чего вы боялись?
— Ты школа ходил, много знал, — задумчиво сказала Таюнэ. — Как чукча много знал, когда у нас школа не было?
— Тоже верно, — согласился Шурка и с силой всадил наконец пружинку капкана в паз. Но руку отнять не успел, и она попала в железные тиски.
Шурка крякнул и, разжимая другой рукой капкан, со злостью ругнулся.
Услышав от него те же слова, которые привели когда-то в смятение Айвана и Олю, Таюнэ кошкой соскользнула вниз и, подбежав к Шурке, сердито вскрикнула:
— Зачем грязные слова говорил? Айван сказал: «Губы бить надо, если так говорил!» Оля-учительница сказала: «Плохо, Таюнэ, так говорила! Где так слышала?»
Ее гнев подействовал на Шурку сильнее, чем боль в руке.
— Да он-то при чем, твой Айван? — изумился он.
— Таюнэ Айвану такой слова говорила, — сердито отвечала она. — Я твой слова слушала, Айвану говорила, Оля говорила! Я тогда глупый была.
Представив на секунду, как это могло быть, Шурка расхохотался:
— Вот это номер!..
Таюнэ не приняла его смеха. Она воинственно сложила на груди руки и, щурясь, насмешливо спросила:
— Может, все хиолога так ругаться нада? Может, все люди так говорить нада?
— Ладно, не буду, — миролюбиво сказал Шурка. И потрепал ее по плечу: — Эх ты, воспитательница!..
Но она не успокоилась, а строго сказала:
— Ты будет еще так говорил — буду твой языка резать. Чик-чик — нет языка, — она показала, как отрежет ему язык.
Ранним слепым утром она уезжала в село сдавать пушнину. Шурка запряг лаек, надежно привязал к нартам мешок с пушниной и, придерживая собак, нетерпеливо рвущих нарты, сказал ей:
— Не сиди там долго, ладно?
— Нет, я быстро-быстро назад ехала, — ответила Таюнэ. Потом уткнулась лицом ему в грудь, постояла так мгновение, затем вспрыгнула коленками на нарты и прикрикнула на собак.
Шурка долго топтался на морозе, глядел вслед растворявшейся среди синих снегов упряжке. Его снова охватила тоска, как случалось всякий раз, когда уезжала Таюнэ. В такие дни у него мутнело на душе и все валилось из рук.
«Да что я, в самом деле, влюбился, что ли? — зло спросил себя Шурка. — Может, привычка?»
И решив, что это привычка, успокоил себя:
«Ну нет, меня на такой крючок не подцепишь! Как привык, так и отвыкну».
9
К концу февраля пурги и ветры улеглись. Но морозы завернули так круто, что, казалось, выморозили из воздуха весь кислород, поэтому и дышать нечем стало. Мороз висел недвижным белым паром, набивался в нос, в легкие, и при первом же небольшом вдохе горло перехватывало, как от удушья.
Шурка, выходя из избушки, сразу же захлебывался сухими ледяными парами, заходился кашлем и спешил назад.
— Сколько, по-твоему, сегодня градусов? — спрашивал он Таюнэ.
— Может, пятидесят, может, шестидесят, — улыбалась она. И говорила, сияя глазами: — Хорошая мороз, много крепкая!
— Уж куда крепче, — хмыкал Шурка.
Он дивился легкости, с какой Таюнэ переносила этот лютый холод. Теперь уже не он, а она объезжала на нартах участок, проверяя капканы, не он, а она запрягала и распрягала собак, рубила топором снег возле избушки, чтобы натопить питьевой воды. Словом, в эти холода она взвалила на себя ту работу, которую недавно делал Шурка. Мужское Шуркино самолюбие бунтовало, он злился на себя, но ничего не мог поделать, — едва выходил за порог, как мороз гнал его к теплу печки.