Борис Пильняк - Том 3. Корни японского солнца
– Да-да, да-да, – заговорил в бреду Лачинов. – Знаете, Архангельск, – мне стыдно слушать, что вы говорите, – я никогда ее не видел, я много знал женщин, я много знал, я многое видел, – я год шел льдами: я все брошу для нее. Неправда, что нельзя думать о ней: я шел во льдах и не умер только ради нее. Я еду прямо в Архангельск, в Северо-Двинскую крепость, – это единственное в жизни – –
Лачинова перебил Могучий: – «Ну, говорите, ну, говорите, как она улыбнулась? – глядите, глядите, какая у нее рука!..» – –
И тогда крикнул Бергринг: – «Молчать, пойдите на воздух, выпейте нашатырю, вы пьяны! не смейте говорить, – вы завтра идете на север!» – Глан стал у дверей, руки его были скрещены. Могучий грозно поднялся над столом. – Опять кричал Бергринг: – «Молчите, вы пьяны, идемте к морю на воздух, – иначе никто из нас никуда не уйдет завтра!»
– – тогда, там у окна, Лачинов понял, навсегда понял грандиозность того, как рождаются айсберги: это гремит так же громко, как когда рождаются миры – –
– – …Наутро Лачинов и Глан ушли в море, на юг. Наутро Могучий ушел на север, на зимовку – –
На Шпицбергене, в заливах, на горах, – на сотни верст друг от друга разбросаны избушки из толя и теса; они необитаемы, они поставлены случайной экспедицией – для человека, который случайно будет здесь гибнуть; иные из них построены звероловами, зимовавшими здесь. Все они одинаковы, – Лачинов на пути своем с острова Кремнева встретил три такие избушки, и они спасли его жизнь. Двери у избушек были приперты камнем, они были отперты для человека, в них никто не жил, – но в одной из них на столе, точно люди только что ушли, лежало в тарелке масло, – а в каждом углу стояли винтовки и цинковый ящик с патронами для нее, а в ящиках и бочонках хранилась пища, на полках были трубка и трубочный табак. Посреди избы помещался чугунный камелек, около него стол, около стола по бокам две койки, – больше там ничего не могло поместиться; у камелька лежал каменный уголь. Снаружи домик был обложен камнем, чтобы не снес ветер. Около домиков лежали звероловные принадлежности, были маленькие амбарчики с каменным углем и бидонами керосина. Домики были открыты, в домиках – были винтовка, порох, пища и уголь, – чтоб человеку бороться за жизнь и не умереть: так делают люди в Арктике. Последний домик, где Лачинов, уже в одиночестве, потеряв своих товарищей, прокоротал самые страшные месяцы, стоял около обрыва к морю, у пресноводного ручья, между двух скал, – и это был единственный дом на сотню миль, а кругом ползли туманы и льды. – Быт и честь севера указывают: если ты пришел в дом, он открыт для тебя и все в доме – твое; но, если у тебя есть свой порох и хлеб, ты должен оставить свое лишнее, свой хлеб и порох, – для того неизвестного, кто придет гибнуть после тебя. – Наутро Могучий с товарищами на парусно-моторном шейте ушел на север Шпицбергена, на 80'. Их было пятеро здоровых мужчин; они повезли с собой все, что нужно, чтобы прожить шестерым, мясо, хлеб, порох, звероловные снасти и тепло, – не домики, а конуры, каждая такой величины, чтобы прожить в ней одному человеку и шестерым собакам: все это они припасли от Европы. На 80' они вморозили в лед свой шейт и разошлись в разные стороны на десятки миль друг от друга, чтобы зарыться в одиночество, в ночь, в снег. Они расползлись на своих собаках, на собаках и на плечах растаскивая домики, – в октябре, – чтобы встретиться первый раз февралем, когда на горизонте появятся красные отсветы солнца: эти месяцы каждый из них должен был жить – один на один с собою и стихиями многомесячной ночи и извечного холода. Там некому судить человека, кроме него самого, там он один, – и там у всех один враг: природа стихии, проклятье, – там ничто никому не принадлежит, – ни пространства, ни стихии, ни даже человеческая жизнь, – и там крепко научен человек знать, что человек человеку – брат. Там человеку нужны только винтовка и пища, – там не может быть чужого человека, ибо человек человека встречает, как брата, по признаку человек, – как волк встречает волка по родному признаку волк. Там нельзя запирать домов, и там – в страшной, в братской борьбе со стихиями – всякий имеет право на жизнь – уже потому, что он смел придти туда, смеет жить – –
– – Ночь, арктическая, многомесячная ночь. Быть может, горит над землей северное сияние, быть может, метет метель, быть может, светит луна, такая, что все, все земли и горы начинают казаться луной. И там – в ледяных, снежных просторах и скалах – идет Могучий: с винтовкой на руке, от капкана до капкана, смотрит ловушки, – не попался ли песец? – следит медвежьи следы, – делает то, что делает каждый день; потом он приходит к себе в избушку, растапливает камелек, кормит собак, греется у камелька, пьет кофе, ест консервы или свежую медвежину, курит трубку; – еще подкидывает в камелек каменного угля, подливает тюленьего жира и – лезет в свой мешок спать, в мешок с головой, потому что к часу, когда он проснется, все в домике закостенеет от семидесятиградусного мороза. – У этого человека, у Могучего, есть своя биография, как у каждого, – и она несущественна; за ним числится, как он в дни, когда в Архангельске были Мюллер и англичане, когда они уходили оттуда, он, помор Могучий, взял советское судно, ушел на нем из-под стражи, перестрелял советских матросов, судно продал в Норвегии, на второй его родине: это существенно; Европа не уделила ему места на своем материке, право на жизнь погнало его в смерть: нельзя не гордиться человеком, который борьбой со смертью борется за право жить – – Он лежит в своем мешке; о чем он думает? – какою астрономически-отвлеченной точкой ему кажется – Христиания, Тромп-се, Архангельск, Москва? – –
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
– – и такою же арктической ночью, на восток от Шпицбергена и на градусе Могучего, на острове, названном островом Кремнева, почти в такой же избушке – над бумагой, картами и таблицами – сидел другой человек, Николай Кремнев, – на столе горел в плошке тюлений жир, и против Кремнева писал и выводил математические формулы второй профессор – физик Василий Шеметов –
– – Эта земля была последней землей, куда пришел «Свердруп», – культурное человечество не знало об этой земле, она не была открыта, – она была осколком островов Уиджа. – Она, невидная простым глазом, возникла в бинокле. Солнце во мгле чуть желтело, вода вблизи была стальной – и синей, как индиго, вдали; льды, ледяные поля были белы, в снегу, айсберги сини, как эмаль… – Там, вдали, в бинокль восставал из ледяных гор огромный каменный квадрат, одна сплошная скала, обрывающаяся в море и льды, вся в снегу, и снег под солнцем и в бинокле был желт, как воск, блистал глетчер, черными громадами свисали скалы, – все одной громадной глыбой, наполовину освещенной солнцем, другою половиной, серой, уходившей за горизонт и во мглу. Кругом судна были горы айсбергов. Земля безмолвствовала и величествовала, как никогда в жизни каждого: земля, эти мертвые скалы и льды, где никто, кроме белых медведей и птиц, не жил, не живет и не может жить, – величественна, промерзшая навсегда, навсегда мертвая, такая, которая вне человечества и его хозяйничаний. – В каждом человеке все же крепко сидит дикарь: эти земли, эта пустыня, эта мертвь – прекрасны, здесь никто не бывал, – так прекрасно и страшно видеть, изведать и знать первый раз! – Застревали во льду, все были на палубе, капитан на мостике, штурманы по местам, на юте, на баке, у руля. Прошли уже часы, и земля впереди видна простым глазом, до нее каких-нибудь тридцать миль, – веяло холодом, морозами, величием и тишиной. Лед, ледяные поля обстали вокруг сплошною стеной. Тюлени смотрят из воды удивленно, целые стада. Земля видна ясно, и непонятно, как забраться на нее: она вся в снегу и льдах, и льды отвесами падают в воду… – Земля!.. К земле «Свердруп» пришел в 0 час. 10 мин. Всю ночь на севере стояла красная как кровь, никогда не виданная заря, от которой мир был красен. Вода была красной, лиловой, черной, зеленой: потом, за день и за ночь, вода была и как бутылочное стекло, и как первая листва, и как павшая листва, и лиловая всех оттенков, и коричневая, и синяя. А небо было – и красным, и бурым, как раскаленная медь, и сизым, как вороненая сталь, и белым, как снег, и розовым, как розы – и в полночь ночное небо – темное – на юге. Понурая земля лежала рядом, горы, глетчеры и снег, – и в извечной тишине кричали на скалах, на птичьем базаре – птицы, словно плачет, стонет, воет, рвет горечью и болью – нечеловеческими! – земля свое нутро, точно воет подземелье, нехорошо!.. – «Свердруп» отдал якорь в полночь. Лачинов, кинооператор, врач, метеоролог и два матроса – они сейчас же пошли на шлюпке к берегу, чтобы впервые вступить на ту землю, на которую не ступала еще нога человека. Они были вооружены винтовками, в полярных костюмах, – прибой долго не давал возможности пришвартоваться, – и сейчас же на берегу, на снегу они увидели следы медведя. Они пошли группой, молча. Было очень тихо, мертво горели север и небо. Они слезли на косе, на отмели, вдалеке от гор, и перед ними восстали колонны базальтов, которые с борта казались величиной в табурет, но оказались в хороший двухэтажный дом; они стояли, словно крепостные, по-старинному, стены, точно окаменевшие гиганты-соты, нет, не бурые, а как заржавленное железо. Влезли на них, и под ногами началось адово дно: камни, черного цвета и цвета перегоревших железных шкварков (что валяются у доменных печей), лежали так и такие, что по ним надо ходить в железе и лучше ползать на четвереньках; в иных местах эти камни размещались в порядок, словно земля родит каменные яйца, по-прежнему черные, величиной в человеческую голову. В лощинах были озерки с пресной водой, во льду: отряд ломал прикладами лед, чтобы пить – – И отряд нашел избушку. Они нашли избушку на косе, на юру, вдали от гор, где был только один смысл устроиться жить: это – чтобы быть елико возможно больше виднырубм с моря, воды пресной там поблизости не было. Давно известно, что все северные моря изображены русскими поморами и что Шпицберген был известен на Мурмане под именем Грумант – за четыреста лет до того, как открыл Баренц, и что на многих островах разбросаны безвестные поморские часовни, – но эта избушка была не русской, – там жил, должно быть, норвежец, – судя по этикетке на табачной коробке и по аптечной надписи на пузырьке (и эта коробка от сигар указывала, что здесь жил не зверолов-норвежец, а кто-то иной, ибо он курил сигары, а не трубку). Избушка была развалена, она стояла на камнях, она построена была из тонкого теса, как строят рубки на кораблях, снаружи она была обложена камнем. Крыши на ней уже не было, не было одной стены. Все было развалено и разбито – чем? как? – Валялись кое-какие домашние вещи, штаны, стояла печурка из чугуна, около нее кресло из плит базальта; были нары из дерева, в стену воткнуты были вилка и столовый нож, осталась на столе солоница, с порыжевшей лужей соли. Ни запасов, ни пороха не было. И все было разбито совершенно бессмысленно, – кто-то ломал в припадке сумасшествия, или это ломал не человек, – а если человек, то он был вчера здоров и жил буднями, а утром сошел с ума и стал громить самого себя, – самого себя, дом, забыв в стене нож и солоницу на столе… Вокруг избушки были разбросаны бочонки, обручи, утварь, кастрюли, консервные банки, два весла, топор, – и было вокруг много костей разных животных, медведей, моржей, тюленей, белух: и одна кость была костью человеческой ноги, так определил врач. Кости лежали около ящиков, стоявших в тщательном порядке. Ни одной приметы о сроках и времени не было, когда здесь жили: три, тринадцать, двадцать лет назад?.. Кости!.. – Потом отряд в мусоре нашел самодельное ружье: оно было сделано, вырублено топором из бревна, и ствол был – из газонапорной трубы. Этого острова не знало культурное человечество, – отряд обыскал все и не нашел ни одной пометы, какие обыкновенно оставляют все приходящие в эти страны. Кругом камни и льды, и море, – полгода ночи и полгода дня, десять месяцев зимы и два месяца русского октября. Отсюда никуда не крикнешь, и – кто был здесь? кто разгромил избушку – медведи, буря, человек? – как? – здесь погиб человек, о котором никто ничего не знает, погиб, не успев ничего оставить о себе, чтобы его и о нем узнали, – человек, спасшийся от аварии и построивший себе избушку из остатков судна и добывавший себе мясо, чтобы не умереть, самодельным, сделанным с помощью топора самострелом с дулом из газонапорной трубы. – Кругом избушки – кости и смерть, обломки бочек, остатки костей, – нехорошо, непонятно. Оттуда, от избушки слышно, как плачет скала птичьего базара, точно воет подземелье и сама земля рвет себя, – нехорошо. Горы стоят серые, скалы нависли хмуро, грузно, гранит и базальт, мертвью наползает глетчер. – У цинготных, за несколько дней до смерти, появляется стремление – бежать, их находили умершими на порогах, – на Кап-Флоре медведи разгромили избушку, оставленную Джексоном, – должно быть, из любопытства: никто ничего не знает о том человеке, что погиб в этой избушке, никогда не узнает, – как погиб он? как возник он здесь? – –