Михаил Стрельцов - Журавлиное небо
«Скорей бы домой», — тоскливо подумал Сергей, заходя в столовую.
Здесь было сумрачно, пахло жареным; у самого порога обступили буфет мужчины, ожидая свежего пива: бочку лишь только открыли — буфетчица суетилась у помпы. Марусов сел за стол; подошла официантка — он заказал гуляш; он всегда заказывал в таких столовых гуляш — популярное местное блюдо. Попросил принести бутылку воды — сидел, пил; забрали со стола уже пустые тарелки, не уменьшалась очередь у буфета, а он все сидел, ожидая, перестанет ли дождь. Дождь вскоре перестал. Сергей вышел из столовой и, завернув в узкую улочку, поспешил ею вниз, к парому через реку. Ему надо было перейти овражек: здесь улочка кончалась, а дальше вела тропка. Марусов спустился по ней туда, где было холодновато и сыро, где на широких листьях лопухов лежал намытый ручьями песок, рос конский щавель, где буйствовали черемуха, крушина, а выше, на склонах — шиповник. Бренчала где-то цепью спутанная лошадь.
Он тропкой вышел к церкви — кругом все поросло полынью, жесткой травой, всюду валялся битый кирпич. Марусову стало грустно, вспомнилось, как давно, еще в седьмом классе, водила их пионервожатая сюда, в райцентр, поступать в комсомол. Сколько было страха, волнения, сколько раз перечитывали в райкомовском коридоре устав! Наконец их вызвали: всех приняли, а Марусову отказали — не хватило нескольких месяцев. Ему было обидно, и он заплакал — навзрыд, не стыдясь, чувствуя, что то, к чему он так готовился, чего он так боялся и желал, не будет после уже таким праздничным, радостным, каким могло бы теперь быть.
Потом они, одноклассники, взобрались по узкой лесенке на звонницу церкви, смотрели на город, ахали, вскрикивали, а Сергей молчал, и не радовало его такое острое чувство высоты.
Теперь же Марусову было просто грустно. Он смотрел на церковь, запущенную, древнюю, — увидел хилую березку на ее карнизе, кривую, с мелкими листьями, черные потеки и пятна на стенах и куполе церкви — следы давнишней воздушной маскировки, — и удивился, почему не замечал всего этого прежде.
Он спустился к реке, ждал там, пока подойдет перевозчик; его почему-то не было видно. Опять стал накрапывать дождь: за рекою, над лугом, повисла сизая печальная завеса. Кто-то плыл в лодке по реке, оказалось — перевозчик. Подогнал лодку, востро глянул на Марусова из-под козырька мокрого картуза:
— Залазь…
Греб он молча, только у самого берега спросил:
— Тебе куда? В Городецкие?
— Нет, в Смолку.
— Не пройдешь через греблю… Дожди… Надо на Ивановичи. Крюка дашь, а все же…
Больше он ничего не сказал. Марусов остался один. До Ивановичей по лугу было четыре километра. Марусов осмотрелся. Впереди за мутной завесой темнел лес, смутно проступали крыши хат. Он пошел по лугу; лил дождь, но Марусову уже было все равно: пиджак намок, похолодела спина, чавкала вода в туфлях. Дорога шла вдоль старицы с берегами, поросшими кустарником, высокой травою. Холодным сизым блеском отсвечивала вода, дождь лил, всюду была вода — и трава и воздух пропахли водою. Начинало смеркаться: гляди, не гляди вперед, а можно лишь догадываться, что были там деревня и лес. Марусов почувствовал одиночество, как-то не по себе стало и даже страшно. Нудно шуршала у берегов старого русла трава под дождем, и Марусову подумалось вдруг, что дождь не перестанет никогда, что это, наверное, начинается какой-то новый потоп, что он, Марусов, попал в какие-то далекие-далекие века, — и ему показалось тогда, что он слышит, как за кустами в высокой траве похрюкивают, барахтаются, сопят неуклюжие страшилища. «Зацепили что-то в небе», — неожиданно всплыли слова, произнесенные женщиной в поезде, и стало еще страшнее, а потом показалось, что вместе с дождем оседает ему на лицо, разъедает легкие ядовитая радиоактивная пыль. «Зацепили что-то в небе», — не выходило из головы, и нельзя было отвязаться от слов этих. Лил дождь, а он все шел и шел, обходя заводи, терял дорогу, вновь находил, а кругом темнело и темнело, кругом пахло да пахло водою. Наконец стала тверже дорога, впереди обозначилось что-то: ага, песчаная дорога и сосна вдоль нее. Марусов передохнул. Сосняк вскоре кончился: Марусов входил в Ивановичи.
Но и здесь ему не стало легче. Ни звука, ни души вокруг, везде безмолвные окна. Одиноко и темно реяли над хатами скворечни, шелестел дождь, мутно-серая завеса стояла над деревней. Марусову вновь почему-то подумалось, что дождь, наверное, не прекратится никогда, что кругом него какая-то далекая-далекая, совсем нереальная жизнь. «Зацепили что-то в небе», — припоминалось с каким-то мстительным чувством, и он все спешил, спешил…
Успокоился он уже в лесу. Здесь было тихо, пахло сырой землей, небо вверху, над дорогой, казалось светлее. Слышно было, как осыпались капли дождя с берез и осин. Сергей шел не спеша, хорошо зная дорогу, каждый ее поворот, и узнавать знакомые места было радостно, было приятно ступать в теплые лужи: он уже привык к воде и словно бы доволен был, что не надо беречься дождя, потому что давно промок, и что хуже, чем есть, уже не будет. У дороги, в низинах, бледно-зеленым горели светлячки, он брал их в руки, они стыло тлели, пока не отогревались в ладони.
Сергей незаметно миновал лес. И был уже почти дома: надо было лишь пройти через Корму — соседнюю с его деревню. А Смолка — сразу же за Кормой, за логом.
Корма спала. Здесь, совсем неподалеку от дома, он вдруг почувствовал усталость, захотелось пить. Дошел до первого колодца и жадно напился из тяжелой бадьи студеной, ломящей зубы воды. Ему полегчало, а потом и вовсе стало хорошо, когда увидел, как из окна концевой хаты падала на улицу дымная полоса света: его радовало близкое присутствие человека, который тоже не спал.
Подойдя, Марусов глянул на хату, узнал в окне хозяина Платона Кривошеева — тот, задумавшись, стоял у стола, высокий, белобрысый, в клубах махорочного дыма. Все было так ясно видно, что Марусов рассмотрел даже мотылька, порхавшего над лампой. «Не спится отчего-то, — подумал он. — Стоит, как столб. Как знать, какие мысли беспокоят человека по ночам».
И еще подумалось, что дома, наверное, тоже не спят, двери в сенцах не закрыты; он тихо войдет в хату, мокрый, обрадованный, что-нибудь веселое скажет, и кинутся к нему младшие сестры, мама, начнут упрекать, почему не прислал перед приездом ни письма, ни телеграммы.
Но все было иначе.
…Он стоял перед сенцами, на крыльце под крышею, где было сухо и почему-то пахло мылом. Подергал дверь — она была закрыта; несмело постучал, побарывая волнение, начал стучать сильней и сильней. Прислушавшись, различил, как по хате кто-то протопал, а потом голос батьки уже из сенцев спросил:
— Хто там?
Сергей внутренне стаился и дрожащим от волнения, звонким, торопливым голосом произнес:
— Вот моя деревня, вот мой дом родной…
— Ах, чтоб тебя комар забодал! — обрадованно, удивленно вскрикнул батька — стукнул крючок, Сергей рванулся в сенцы, почувствовал на себе отцовские руки, а на щеке — жесткую, небритую щеку его… Батька открыл дверь, подтолкнул его в хату…
На чистой половине уже вставала мать, шуршала одеждой. Батька зажег лампу, мать вышла, шагнула к Сергею — стыдливо, точно спутанная, беспомощно выставив перед собою руку и так же беспомощно улыбаясь. Марусов руку не взял; обнял, молча целовал мать в теплую мягкую щеку, а мать заплакала.
— А дети спят? — спросил он.
Мать отошла от него и, вытирая слезы, шагнула к печи.
— Спят. А что им… Набегались за день… Дождь… Из хаты не выгнать.
— А ты мокрый совсем, — сказал отец. — Ты на Ивановичи шел или, может, через плотину?
— На Ивановичи.
— Вот хорошо, что так. Снимай ботинки, я тебе принесу переодеться.
Сергей сбросил туфли. Мать уже суетилась у припечка, разжигала щепки под треногой.
— Сыночек, чего же письма не написал? Батька в город подъехал бы… Или хоть сам зашел бы на молочную. Наши там бывают с машиной.
— Ничего, мама. Так, может, и лучше. Ведь идешь домой, и когда бы ни пришел, все равно хорошо.
— Оно так, сыночек, так…
— Иди переоденься, — позвал с чистой половины батька.
Он переоделся, а когда вышел на кухню, на столе уже стояли яичница, творог, кислое молоко, лежали сырые яйца, хлеб.
— Давай садись, — сказал батька.
Он сходил в сенцы, принес запыленную темную бутылку, из горлышка торчала тряпичная затычка.
— Ну, так, может, выпьем? — сказал батька. — Тебе, сын, не помешает с дороги. Такую дорогу идти ночью…
Он разлил по стаканам. Выпили.
— Все хорошо бы, — сказал Сергей, — если бы не дождь. Висит и висит. Шел через Ивановичи — пустынно, страшно. В Корме только у Платона Кривошеева лампа горит.
— А, сыночек, — встрепенулась мать, — это же горе у него. Сын, двенадцать лет хлопцу, нечаянно выстрелил себе из обреза в живот… И где он его нашел?