Петр Павленко - Собрание сочинений. Том 3
Куллук Ходжаев доносил, что он бросился с десятком своих комсомольцев отбить тело Февзи и просил Манасеина немедленно схватить и изолировать хасаптана. Он сообщал еще, что техник Максимов оставлен им для наблюдений у озера с тремя ильджикскими дехканами. Агент Госторга, зангезурец с воображаемым кинжалом, писал, что чилийские холмы приведены в порядок, открыты продовольственные ларьки, начато распределение кормов для стад и из Чарджуя срочно затребован ветеринар ввиду появления каких-то странных, повидимому, нервных болезней у скота.
— Ну, Александр Платоныч совершенно дискредитирован, — сказала с ужасом Иловайская. — Вот судьба!
И не стала слушать Ахундова, бригадника, который только что приехал от Итыбай-Госторга с ужасной новостью о басмачах.
Адорин лежал на кошме у хилковского багажа и наблюдал за маленькой змейкой в ящике, пожиравшей мышь. Змея была сама не больше жертвы и налезала на нее всем своим телом, как тесная наволочка на подушку, сначала верхним краем, потом нижним. Когда Манасеин крикнул ему: «Берите с собой студентку и одного проводника и срочно перекиньтесь на правый берег, идите им до Юсуп-Кую, всех гоните к холмам Чеммерли», — Адорин даже не удивился.
Елена сказала:
— Чорт вас знает, какой вы везучий. Всегда с дамой. Возьмите вместо нее меня.
— Неудобно, — сказал Адорин и заспешил собираться.
«С некоторых пор студентка начала его бесконечно раздражать. Заботливость ее — от смущения и еще от чего-то, что выглядит как страх, — думала о поведении студентки Елена. — Осипова стремилась всегда встать раньше Адорина, чтобы он не увидел ее обнаженной или растрепанной; она приготовляла ему место для сна и будила к еде и всегда так устраивалась, чтобы он был чаще со мною, чем с ней. Раздражение Адорина от того, что Евгения начала беспричинно и опасливо его смущаться, невольно переходит у него в предвкушение, в симпатию, хотя я, — Елена улыбается своим мыслям, — откровенная и сумасбродная, нравлюсь ему больше. Но именно потому, что я ничего не стесняюсь, ничего не выдумываю и отношусь с простодушным спокойствием ко всем капризам окружающих, Адорин не углубляет со мной своих отношений. Раздражение против Евгении перестраивается у него в увлечение, перед которым, сам того не желая, все другое он отстраняет. Желание снова видеть нас обеих, как в то ильджикское утро, освободило бы его чувственность. Заботы Евгении, чтобы случившееся не повторялось, вооружили ее против Адорина. Я радуюсь натянутости их отношений».
— Вам нужно быть проще, — сказал однажды Адорин Осиповой. — Люди, которые, как мы с вами, живут и дышат вдвоем, от многого освобождены.
— Например? — спросила она.
— Живя вдвоем, отвыкаешь от многих условностей.
— Тогда мне проще быть сложной, — ответила она глупо.
8Обычно костров разводилось не больше трех — один для Манасеина и Нефеса, другой для всех европейцев с Хилковым, третий для туркмен — рабочих отряда.
Вот Семен Емельянович Ключаренков, уважительно отсидев с полчаса у костра Манасеина, идет переругиваться к Хилкову.
Как бы мирно ни истек их день, — вечер всегда со скандалом. Подтачав сапог, залатав брезент, накормив варана, Хилков вынимает большой складной нож с разными отвертками и штучками и начинает свои ручные анекдоты. Как бы болтая всякую ерунду, руками он быстро срезает, склеивает, организует потешные штучки, силуэты из бумаги, модели колодцев из веток кандыма, ветряный двигатель из проволоки и старой консервной банки, фокусника из жести, прыгающего через голову на ветру. Руки, как и язык наш, любят иногда поболтать, пошутить. Шутки хилковских рук всегда остроумны. Желание общаться с людьми, заглушенное им в словах, выдает себя красноречивостью рук. Наговорившись руками, он отползает от огня, завертывается в брезент и тотчас же, еще протягивая руки, начинает храпеть — раскатисто и певуче, будто смеясь сквозь зубы.
Раз, после трудного перехода, Адорин услышал:
— Анна, детка, ты бы помылась когда. Чего не моешься? — голос Хилкова, и ему ответил кухаркин, раздраженный от лени.
— Ой, и так хорошо будет, уверяю.
Ночь у третьего костра бывала самой непринужденной. Тюякчи[4], уставив огонь медными кувшинчиками, просторно укладываются на кошмы — поговорить. Семен Емельянович Ключаренков приходит с неизменным Ахундовым и тотчас же, не теряя времени, вступает в разговор. Он произносит речи. Еще не дослушав его до конца, Ахундов вдохновенно закатывает глаза и кричит:
— Подожди, я переведу!..
Его останавливают, и потный, с трясущимися восторженными глазами, он вполголоса воет от пафоса.
Ключаренков открывает ему возможность излить себя, и он беснуется из боязни забыть все нужные слова и пересидеть вдохновение. Иногда приходит Евгения, — и с нею начинается музыка. Она молча слушает, закрыв руками глаза, и тихо просит повторить песню или мелодию несколько раз, потом воспроизводит ее сама. Мечта всех туркмен отряда подарить ей дутар, и они собирают между собой деньги для подарка. Дутар, — она ничего не знает о заговоре, — купят ей где-то за Юсуп-кую и поднесут на специальном тое.
Всем, в том числе и Манасеину, ее способность запоминать мелодии кажется фокусом. Ее зовут Евген-бахши и очень любят.
День был труден ветром. Ветер не дул, но переворачивал воздух, и воздух кувыркался на бегу и бесновался, то вздымаясь гребнями, то падая на пески и ползя по ним. Над пустыней вставали две зыби песка. Они шли одна против другой, качая землю. Запутанный ветром, прибился к отряду бахши Салтан-Нияз, спешащий к прорыву, где живет его род. Едва напившись чаю, он вынимает из футляра гыджак и легко и тихо касается крючковатой рукой его корпуса, сделанного из полушара древесной дыньки и обтянутого поверху тонким пузырем Коричневый загар дыни, полной, как женская грудь, очень матов и пестр оттенками. Елена говорит — гыджак похож на нашу грудь, правда? — Евгения кивает головой.
— Да. Мне даже щекотно, когда я вижу, как он трогает и гладит гыджак. Я и музыку воспринимаю как-то сосками, ты только не болтай об этом, Елена.
Бахши поет. От ветра быстро темнеет.
Евгения, откинувшись на кошму, будто глядя на что-то позади себя, засыпает. Ветер шевелит складки ее сарафана, и кажется, будто она вздрагивает во сне. Елена отходит в сторону, к колодцу, вытаскивает из своего мешка маленький тазик, прикрывается ото всех большой манасеинской буркой и что-то полощет в воде.
Пустыня вздымается к ветру и несется в его тяжелом и страшном беге.
Здесь жизнь должна казаться невозможной, борьба немыслимой, радость человеческая вынужденной.
Бахши поет песню за песней. Они имитируют ветер и рев воды, вой шакала и свист ядовитых змей, они вызывающе и зло высмеивают природу, умеют смеяться, нежно любить и звать к бою, мстительны и обладают гордостью и самомнением большого искусства, не представляющего, чего не могло бы оно преодолеть в своей властной живучести. Бахши поет песни, останавливающие караваны, укладывающие баранов на отдых, вызывающие сыпь во время болезни казымак, и песню, которая умеет оцепенять пески.
Его голос и звуки гыджака легко проникают в мятущийся воздух, как запахи или как свет, и распространяются в нем естественно. И когда ветер срывает с Елены бурку и она видна сидящей на корточках перед тазиком, голая, Адорину кажется, что это гипноз музыкального образа, и он не отводит глаз. Но раздается смех Хилкова. Бахши оглядывается, видит женщину, которая догоняет свою скачущую одежду, делает паузу и начинает новую песню о том, что в кооперативе есть папиросы, которых туркмены не курят, и нет табаку «нас», есть маркизет, неизвестно на что, и нет материи для халатов. Старик может еще спеть о любви, но он учтиво ждал заказа. Кто же знает, что именно нужно людям, которые интересуются всем и ни на что не жалуются, и не сообщают, влюблены ли они, готовятся ли к свадьбе, или ожидают рождения сына? Он может петь песню, от которой худеют кони, или песню о комсомольцах, идущих в Красную Армию, или о женщинах, которые разъезжают по аулам и говорят речи.
Салтан-Нияз не читает газет по неграмотности и слепоте и никогда не был ни на каком заседании.
— А откуда ты все знаешь?
Он хитро смеется.
— Пока есть конь, выбирай дорогу. Пока гыджак в руках… — и поет о себе, как он пересекал однажды пустыню на старом белом осле.
Становится совсем темно. Елена, закутавшись в бурку, дрожит и спрашивает испуганно:
— Кто это смеялся?.. Все видели?..
— Ты чего, товарищ Елена? — спрашивает Ключаренков. — Ну, посмотрели на тебя, ну — что? Не полиняла, небось? Кто смеялся? Дурак и смеялся, а умный с толком на тебя смотрел — с толком и с уважением, — он хитро оглядывается на Адорина и отходит в сторону.