Константин Федин - Братья
И вот, пока Никита рассказывал Анне об этом, он видел, как росли ее глаза и как она начинала понимать его тайну: он связан еще с кем-то! И потом, вместе с Анной, он внезапно понял, что все раскрыто, что Анна угадала, кто жил с нею в большом доме. Он видит, как каждый день, в один час, вечером, крадучись, возвращается в большой дом та, другая девушка, Ирина, и как Анна угадывает, что она возвращается от Никиты. Может быть, это не Ирина, может быть — двойник Анны крадется по большому дому, где живет та — другая, то есть Анна, которая не могла, конечно, не понять всего, решительно всего, когда Никита рассказал ей, как он смотрел на ее окна через зеркальное стекло магазина. Потому что кому же, если не Анне, знать об этой любви Никиты к тайному, скрытому, обманному, о той неотразимой силе, какая тянула его к глядению через стекло? Да, конечно, он смотрел тогда в окно Анны, надеясь, отчаиваясь увидеть в нем Ирину. И не в этом ли двоении Ирины и Анны таилась мертвящая сладость сновидения?..
Никита сделал последнее усилие подробней и живее представить себе сон. Волна неприятно сцепленных звуков сменилась чем-то однотонно-пустым, хлопьев снега не стало, суматошную рябую пелену кто-то сдернул с улиц.
Никита стоял на плохо освещенном проспекте против громадного зеркального стекла магазина и смотрел в отражение большого темного дома. Окна его были мрачны, ни одной тени не скользнуло в них, ни одна рама не открылась. Кажется, Никита в действительности ждал, что у окна появится Ирина, взглянет в зеркальное стекло и тайком кивнет ему.
Он выговорил вслух:
— Умерла, конечно, умерла. Не пойти ли искать, могилу?
Он внезапно громко рассмеялся.
— Как во сне! — воскликнул он.
И, уже двинувшись вдоль проспекта, все еще с улыбкой на лице, так же вслух спросил:
— Но, может быть, повторится?..
Он ощутил резкий, пронзающий холод, пальто его было мокро и тяжело повисло на плечах, со шляпы скатывались и падали на грудь капли воды. Он увидел большой иссиня-белый фонарь, проливавший свет на подъезд старого дома. Череда колясок тянулась из глухой темноты к подъезду, согнутые силуэты людей дрожали в иссиня-белом свете. Никита узнал дом, тоскливое желание тепла толкнуло его к подъезду, он отряхнулся, расстегнул пальто и вошел в дом.
Его встретили разбухшие от одежды ряды вешалок, как в лавке богатого старьевщика. Ковер в потертых землисто-серых плешинах пятнистой гадюкой вползал на лестницу. Тонконогий столик, покрытый газеткой, на минуту загородил Никите дорогу. На столике валялись потерявшие блеск серебряные и медные деньги, топорщились розовенькие книжки входных билетов. В зимнем саду поддельная зелень пальм бережливо держала на себе фиолетовые мертвые слои пыли, и в маленьком бассейне с водою мертво стыли фиолетовые спины карпов и лещей. Разноцветные лампочки жидкой гирляндой обвивали пальмы, и в ровном их тлении таилась такая бесталанная, могильная скука, что Никита почти бегом кинулся вперед.
Но это было лишь преддверие склепа.
В игорном зале на стульях, разбросанных вдоль стен, искалеченные страданьем, сидели, полулежали, приткнулись фиолетовые мертвецы. Головы одних были запрокинуты назад, и черными дырами зияли раскрытые рты. Лиц других не было видно, только округло-тупые, недвижные затылки возвышались над скрюченными телами. Выбывшие из строя, изможденные, загнанные, обескровленные, посиневшие от злобы, как удавленники, игроки в бессмыслии отдавались мертвой схватке сна. И когда внезапно кто-нибудь, забормотав спросонок, вскакивал и бросался к столу, — казалось, что мертвец присоединяется к тихой погоне за удачей, чтобы вновь отстать, вновь изойти кровью изамертво рухнуть где-нибудь в сторонке, открытым черным ртом выдыхая отчаянье.
И только за столами медленно шевелились восковые фиолетовые чучела, наряженные людьми, и этим молчаливым паноптикумом безупречно дирижировал охрипший, как пропойца, арбитр счастья, пробуждавший к движению своих чучел рокочущим призывом:
— Есть прием на табло! Делайте игру! Принимаем на табло!
Тогда женщины начинали обкусывать грязные ногти, и кургузые пальцы стариков ощупывали карманы жилетов и брюк, и мертвецы вздрагивали на отдаленных стульях, с болью вслушиваясь в чарующую, властную хрипоту:
— Есть место за столом баккара! Есть прием на табло!..
Приторная духота охватила Никиту, он поспешно сделал круг по залу, держась около столов, будто в «боязни упасть, и вернулся в сад. Но холод не оставлял его, он решил согреться, выбрал глухой угол позади волосатой пальмы и занял столик.
Но едва он опустился на стул, как вплотную перед, ним кто-то встал. Он вскинул голову.
Раскрасневшееся, пышущее свежестью лицо Варвары Михайловны улыбалось ему, точно из другого мира. Он отстранился, не веря глазам, но тотчас принял обычный свой сдержанный, чуть напыщенный вид и привстал. Варвара Михайловна рассмеялась и, будто дразня Никиту, приблизила к нему свое лицо. Он ощутил поток душистого холода, который она принесла на себе с улицы, яркость ее словно утишила в нем беспокойство, он улыбнулся. Тогда Варвара Михайловна засмеялась громче, взяла Никиту за руку и — довольная собою — сказала:
— А здорово я вас знаю, Карев!
— Вы знали, что я приду сюда? — спросил он.
— Ну нет! Я плутала вместе с вами по улицам, — черт знает где вас носило! — я насквозь промокла. Про» сто, когда я выбежала от вашего братца, мне сразу пришло на ум, что вы не вынесете всей этой неразберихи, — я ведь здорово там начудила! — не вынесете, ну, и непременно пойдете бродить, выхаживаться. И правда ведь, Карев? Я подождала совсем немного, не больше десяти минут, и вот он — вылетел и поплыл!
Она опять расхохоталась, в голосе ее появились сочувствие и теплая, женственная нежность, но говорила все еще насмешливо, немного, пожалуй, свысока:
— Право же, право, Карев, вы ведь не ходите, а плаваете. Или нет, нет! Вы если и ходите, то не по улицам и, конечно уж, не по панелям, как у нас выражаются, а по эпо-хе, по совре-мен-ности, или как это? Миры, миры! Верно? Вокруг вас ледок, в такой вот форме, как это называется? — сфероид, что ли? Ха-ха, такой сфероидальный холодок…
Она круто сжала брови, точно намереваясь одним взглядом разгадать Никиту.
— Послушайте, Карев…
Вдруг оборвав себя, она спросила чуждо:
— Скажите мне правду, Никита. Вы побежали за мной, то есть вы захотели меня видеть, или… или напросто ваша племянница устроила вам сцену?
Он смотрел мимо Варвары Михайловны неизменившимися, малоподвижными глазами, и неровная белизна медленно покрывала его губы.
— Впрочем, она, конечно, не из тех, кто устраивает сцены, — с легкой улыбочкой сказала Варвара Михайловна. — Да?
— Не знаю, — ответил наконец Никита, — мне было неприятно и тяжело. Я ушел.
Варвара Михайловна опять засмеялась, и опять волнующая теплота смягчила ее речь.
— Бедный Карев, ведь из этого ничего не выйдет. Неужели вы надеетесь? Сколько ей лет? Семнадцать?
Он вдруг вспомнил Евграфа, озноб передернул его плечи, он спросил резко:
— Почему вы такая злая?
На одну секунду Варвара Михайловна смешалась. Вдруг она наклонилась к нему и торопливо зашептала:
— Нет, нет, Карев! Не злая, нет! Но подумайте: всю жизнь — ведь скоро уже вся жизнь, и зачем обманывать себя? — всю жизнь я преследую вас…
— Зачем? — воскликнул Карев, но она не дала ему говорить и продолжала торопливо шептать, приблизив к нему вплотную свое лицо:
— Тут не во мне дело, Карев. Я знаю, я прекрасно знаю вас, Карев, я знаю…
Она остановилась, сжала его руку и убежденно, просто сказала:
— Вы не можете быть счастливы без меня.
Он отшатнулся от Варвары Михайловны, пристально оглядел ее, точно впервые попавшегося, чужого человека, и неуверенно засмеялся:
— Я боюсь вас.
— Вы любите меня, — еще проще сказала Варвара Михайловна.
Он закрыл глаза и с минуту просидел молча.
— Нет, — произнес он тихо.
Она снова внезапно расхохоталась, как будто долго сдерживала мучавший ее смех и наконец дала ему волю.
— Вы должны были это сказать, Карев! Иначе в какое нелепое, смешное положение вы попали бы? Двадцать лет подряд тайно влюблен! Здорово!
— Вы возбуждены сегодня.
— Я давно не говорила с вами, Карев.
Она глядела на него в упор, открыто, немного надменно и вызывающе. Было что-то неприятное в ее глазах, может быть — грубоватая уверенность в том, что они хороши — под твердым росчерком бровей, разделенных прямою тонкою морщиной. Изредка морщина углублялась, и тогда вместе с выражением упрямства в лице Варвары Михайловны мелькало нечто очень несвойственное ей, мягкое, растерянное, — подобие мольбы, пожалуй — извинение за эту скрытую, застенчивую мольбу.
Кареву стало не по себе. Он спросил новым, подчеркнуто измененным тоном, показывая, что прежний разговор кончен.