Василий Шукшин - Рассказы
Само собой, вышеб все на свете, то есть там, где обычно бывает видно.
Старший сержант милиции КИБЯКОВ".
Ермолай встал, сложил протокол вдвое, спрятал в планшет.
– Пошли, дядя Тимофей!
Петька до последнего момента не понимал, что происходит. Но когда Кибяков и отец стали поднимать деда, он понял, что деда сейчас поведут в каталажку. Он громко заплакал и кинулся защищать его:
– Куда вы его?! Деда, куда они тебя!.. Не надо, тять, не давай!..
Отец оттолкнул Петьку, а Кибяков засмеялся:
– Жалко дедушку-то? Сча-ас мы его в тюрьму посадим. Сча-ас…
Петька заплакал еще громче.
Мать увела его в уголок и стала уговаривать:
– Ничего не будет с ним, что ты плачешь-то? Переночует там ночь и придет. А завтра стыдно будет. Не плачь, сынок,
Деда обули и повели из избы. Петька заплакал навзрыд. Городская тетя подошла к ним и тоже стала уговаривать Петьку:
– Что ты, Петенька? В отрезвитель ведь его повели-то, в отрезвитель! Он же придет скоро, У нас в Москве знаешь сколько водят в отрезвитель!.,
Петька вспомнил, что это она, тетя, привела милиционера, грубо оттолкнул ее от себя, залез на печку и там долго еще горько плакал, уткнувшись лицом в подушку.
Заревой дождь
Был конец апреля. С карнизов домов срывались крупные капли, теплый ветер сдувал их, они мягко шлепались в стекла окон и медленно стекали светлыми слезами. Ефим Бедарев лежал в районной больнице, в маленькой палате, на плоской койке.
Он почернел от болезни. Устал.
Часто заходил врач, молодой парень.
– Ну, как дела?
– Как сажа бела,– с трудом отвечал Ефим; в темных провалившихся глазах его на миг вспыхивала странная веселость.– Подвожу баланс.
– Бросьте вы!..
– Я шутейно,– успокаивал Ефим. Ему нравился доктор: он был до смешного молодой и застенчивый, этот доктор.
– Лекарство пили?
– А как же! Лучше стало – чую.
Доктор пытливо смотрел на больного. Тот спокойно выдерживал его взгляд.
– Не веришь? Хэх, доктор!.. До чего же ты молодой еще. Прямо завидки берут.
Доктор краснел:
– Как это не верю! Зачем вы так?..
Ефим легонько хлопал его по руке:
– Все в порядке, сынок: я понимаю. Я не жалуюсь… Мне бы только дочь…
– Ей послали телеграмму.
– Вот хорошо! – Ефим хотел увидеть единственную дочь Нину. – Это хорошо.
В полдень, когда в палате никого не было, в открытое окно, с улицы, заглянул человек в белом полушубке. Оглядел палату, снял с огромной головы мерлушковую шапку и лег грудью на подоконник. В палате запахло талой землей и овчиной.
– Здорово, Ефим.
Больной повернул голову и от удивления округлил глаза. Пошевелился – хотел приподняться, но человек в полушубке замахал рукой:
– Лежи!
Ефим внимательно смотрел на пришельца.
– Зашел попроведать,– заговорил тот, глядя раскосыми глазами не то на больного, не то мимо.– Как делишки, Ефим?
Ефим усмехнулся:
– Хорошо.
Большеголовый понимающе кивнул. Вылез из окна, высморкался на землю и снова влез и лег на подоконник. Некоторое время смотрели друг на друга.
– Значит, как я понимаю, плохо дело,– сказал большеголовый и опять понимающе кивнул.
– Ты для чего приполз сюда? – спросил Ефим,
– А приехал в гости к зятю,– охотно заговорил большеголовый,– ну, узнал, что ты, значит, прихворнул. Ага. Ну, сидел на крылечке, и так меня разморило. Вот, думаю, весна, хорошо, солнышко светит. Да-а… А помирать все одно надо.– Он полез в карман полушубка за кисетом.– И опять же так подумал: вот живем мы, живем – вроде так и надо. О смертыньке-то и не думаем. А она – раз! – тут как тут. Здрасте, говорит, забыли про меня? – Большеголовый посмотрел прямо на Ефима.– Взять хоть тебя, Ефим…Он долго слюнявил край газетной самокрутки.
– Ну?
– Ну, жил, думаю, человек… активничал там, раскулачивал… э-э… и все такое.– Большеголовый прикурил, заботливо отмахнул от окна белое облачко дыма.– Крест с церкви тогда своротил. Помнишь?
– Помню, как же.
– Во-от. Я к чему это: там есть бог или нету – это ладно. Не про то счас. Я хочу узнать: как вобче-то?
– Что?
– Мучаешься?
– Хочешь знать: мучает меня совесть, что я вас раскулачивал? Это, што ли?
– Ага, вот это самое.
– Нет, Кирилл, не мучает. Нисколько. А бога ты зря приплел. Ты ж сам не веришь. Хоть бы сейчас-то не вилял душой.
Кирилл усмехнулся:
– Богу не верю – это правда. Ему, как я понимаю, никто не верит, притворяются только.
– Молодец. Хоть на старости лет за ум взялся.
– Не радуйся шибко-то.– Большеголовый назидательно посерьезнел.– Я тебя не пужаю, Ефим, но хочу сказать: кто в жизни обижал людей, тот легко не умирает.
– Ой, как я испугался, прямо трясусь весь. Дурак ты, Кирька, и всегда дураком был. Хэх, блаженненький явился…
– Это ты передо мной веселишься,– продолжал Кирька.– А самому страшно.
– А я не помру. Откуда ты взял, что я помираю?
– Ничего, ничего,– значительно сказал Кирька и затянулся трескучим самосадом.
Вошел доктор.
– Это еще что такое? – нахмурился он, увидев Кирьку.
– Это… сосед мой, – сказал Ефим. – Пусть постоит.
– Бросьте курить-то! И лучше бы уйти…
– Нет,– запротестовал Ефим,– пусть побудет.
Кирька сполз с подоконника, старательно затоптал окурок.
Врач заставил Ефима выпить лекарство, посидел немного рядом с ним и ушел.
Кирька снова лег на подоконник.
– Хороший уход здесь,– сказал он.
– "Хороший уход здесь",– передразнил его Ефим, неожиданно почему-то рассердившись.– Оглоеды.
– Не шуми. Это тебе не сельсовет, а больница.
Помолчали.
– Гляжу я на тебя, Ефим,– заговорил вдруг Кирька задумчиво и негромко,– и не могу понять: ведь сколько ты мне вреда сделал! Хозяйство отобрал, по тайге гонял, как зверя какого, сослал вон куда – к черту на кулички… Так? А зла у меня на тебя нету большого. Не то, что совсем нету: подвернись тогда в тайге, я ба, конечно, хлопнул. Но такого, чтоб света белого не видеть, такого нету. Один раз, помню, караулил у твоей избы чуть не до света. Сидел ты с бумажками прямо наспроть окна. Раз десять прицеливался – и не мог. Не поверишь, наверно? В тайге мог ба, а дома нет. Сижу, ругаю себя последними словами, а стрельнуть не могу.
Ефим скатил по подушке голову в сторону Кирьки, с любопытством слушал.
– Ты какой-то все-таки ненормальный был, Ефим. Не серчай – не по злобе говорю. Я не лаяться пришел. Мне понять охота: почему ты таким винтом жил – каждой бочке затычка? Ну, прятал я хлеб, допустим. А почему у тебя-то душа болела? Он ведь мой, хлеб-то.
– Дурак,– сказал Ефим.
– Опять дурак! – обозлился Кирька.– Ты пойми – я ж сурьезно с тобой разговариваю. Чего нам с тобой теперь делить-то? Насобачились на свой век, хватит.
– Чего тебе понять охота?
– Охота понять: чего ты добивался в жизни? – терпеливо пытал Кирька.Каждый человек чего-то добивается в жизни. Я, к примеру, богатым хотел быть. А ты?
– Чтоб дураков было меньше, Вот чего я добивался.
– Тьфу!.. – Кирька полез за кисетом. – Я ему одно, он – другое.
– Богатым он хотел быть!.. За счет кого? Дурак, дурак, а хитрый.
– Сам ты дурак. Трепач. Новая жись!.. Сам не жил как следует и другим не давал.
Ошибся ты в жизни, Ефим.
Ефим закашлялся. Высохшее тело его долго содрогалось и корчилось от удушающих приступов. Он смотрел на Кирьку опаляющим взглядом, пытался что-то сказать. Вошел доктор и бросился к больному.
Кирька слез с окна и пошел из ограды.
К вечеру, когда больничные окна неярко пламенели в лучах уходящего солнца, Ефиму Бедареву стало хуже.
Он лежал на спине, закинув руки назад. Время от времени тихо стонал, сжимал непослушными пальцами тонкие прутья кровати, напрягался – хотел встать. Но болезнь не выпускала его из своих цепких объятий, жгла губительным огнем; жаром дышала в лицо, жарко, мучительно жарко было под одеялом, в жарком тумане качались стены и потолок…
Над Ефимом стояли врач и дочь Нина, женщина лет тридцати, только что приехавшая их города.
– Что сейчас?.. Ночь? – спрашивал Ефим, очнувшись.
– Вечер, солнце заходит.
– Закурить бы…
– Нельзя, что вы!
– Ну, пару раз курнуть, я думаю, можно?
– Да нельзя, нельзя! Как же можно, папа?!
Ефим обиженно умолкал… И снова терял сознание, и снова хотел встать – упорно и безнадежно. Один раз в беспамятстве ему удалось сесть в кровати. Дочь и доктор хотели уложить его обратно, но он уперся рукой в подушку, а другой торопливо рвал ворот рубашки и тихонько, горячо, со свистом в горле шептал:
– Да к чему же?.. К чему?.. Я же знаю! Я все знаю!..– В сухих, воспаленный глазах его мерцал беспокойный, трепетный свет горькой какой-то мысли.
Кое-как уложили его… Дочь припала к отцу на грудь, затряслась в рыданиях:
– Папа! Папочка мой хороший!.. Папа!..
Доктор увел женщину из палаты и остался с больным один.
Ефим притих.
Врач сидел на кровати, смотрел на него.