Анатолий Черноусов - Повести
Миновав полосу бора, отец с дочерью оказывались на высоком берегу, над обрывом; внизу расстилалась равнина моря, маячил вдали белый парус яхты, глухо тарахтела и ползла по водной глади, высоко задрав нос, моторная лодка.
По знакомой тропинке они спускались в свою маленькую бухточку с песком и галечником, Анютка тотчас скидывала ситцевое платьице и трусики и совершенной голышкой бросалась в воду; бегала по мелководью, вскрикивала от брызг, бултыхалась на раздутом гулком круге. Некоторое время спустя Горчаков вытаскивал ее из воды, посиневшую, смеющуюся, и она карабкалась на песчаный откос, зарывалась в горячий песок, согревалась, радовалась прикосновениям солнечных лучей, как радуется им, наверное, растение. Вывалявшись в песке с ног до головы, Анютка снова сигала в воду, снова ликующе вскрикивала от щекотания ласковой водички.
Горчаков смотрел на дочку и чувствовал себя сродни той старой вороне, что повстречалась им с выводком в бору.
На линии прибоя торчало наполовину заваленное песком и галечником старое ободранное дерево, прибитое сюда штормом. И позади толстенного этого дерева образовалась небольшая заводь, а в ее теплую воду повадились заплывать мальки; здесь они, видимо, грелись, кормились и подрастали. «Чем же они, бедные, питаются?» — не раз задавался вопросом Горчаков, не видя на дне ни растительности, никаких корешков, ни ила; голый песок да галька. И вот однажды заметил, как рыбка вдруг выскочила из воды и ткнулась в это дерево–плотину, словно бы склюнула что–то. И другие мальки тоже подплывали, подпрыгивали и клевали дерево. Что за чудеса? Зачем они это делают? Загадка разрешилась, когда Горчаков разглядел, что на ошкуренном и добела обмытом водой дереве, на его влажном боку прилепилась зеленоватая мошкара. Этих–то мизерных мошек, оказывается, и склевывают мальки; подплывают к дереву, выскакивают из воды, хватают ртом мошек и плюхаются обратно. Сонные, малоподвижные мошки одна за другой исчезали в утробах маленьких обжор.
— Анюта! — закричал Горчаков. — Иди сюда скорей! Я тебе покажу рыбью кормушку!
Уяснив, в чем дело, Анютка прямо–таки повизгивала при каждом ловком заглатывании мальками своего лакомства.
…Накупавшись, наплававшись, оставив в воде тяжесть уставшего тела, пыль и пот стройки, Горчаков растягивался во весь рост на берегу, спиной на горячем галечнике, и смотрел в синеву неба. По синеве проплывало белое, пушисто–округлое облако, — проплывало тихохонько, словно обомлев от страха за свою невесомость. Сверху, с высокого обрыва, заглядывали в бухту березы и сосны, а над ними планировал черный распластанный коршун. Эти минуты были тишайшими минутами в теперешней жизни Горчакова.
Но, увы, редки были такие минуты, тут же нужно было встряхивать с себя сонное оцепенение, подниматься, вытаскивать протестующую Анютку из воды, растирать ее покрывшееся пупырышками тело мохнатым полотенцем, одевать ее, внушая, что пора идти строить домик — кто ж его нам построит, если мы с тобой будем тут загорать?..
Большую же часть дня Анютка была предоставлена самой себе, носилась по деревне с подружками, прибегала к отцу на стройку, играла в ограде Хребтовых либо увязывалась за бабкой Марьей на берег полоскать белье. Вечером стоило Горчакову накормить ее ужином, проследить, чтоб вымыла ноги да выпила стакан молока, как Анютка плюхалась в постель и, чуть коснувшись щекой подушки, мгновенно засыпала. Горчаков смотрел на нее, спящую, и почти физически чувствовал, как укладываются сейчас в ее головенке на разных там полочках, по разным сундучкам многочисленные впечатления долгого дня. «Записать бы эти впечатления, — с нежностью думал он, — так наверняка солидный бы том получился!..»
По–особому грело его душу то, что Анютка бралась помогать ему на стройке, в огороде, во время приготовления обеда. Он раскалывал топором чурки, а она носила поленья в кухню. Либо приходила на стройку и принималась убирать мешающие плотникам щепки. А то просила дать ей скобель, и хотя ручонки у нее были слабые, она старательно водила лезвием скобеля по бревну и, вычистив небольшую «лысинку», искренне радовалась: «Помогла тебе, да?»
Ходила Анюта и по воду на колодец, с самым серьезным видом несла вслед за отцом свое крохотное ведерко с водой, поливала грядки. И что с того, что в ее игрушечной лейке всего и воды–то воробью напиться!..
Наградой же за их огородные труды была нежная сочная редиска, сладкие бело–зеленые горошины из первых пузатеньких стручков, первая, толщиной с мизинчик, морковка крупные бело–фиолетовые бобы.
Имела Анютка и постоянную обязанность — ходить по вечерам к Витальке за молоком. Горчаков всячески поощрял это дело, и Анютка каждый раз несла бидончик с молоком в надежде, в ожидании — вот сейчас папа похвалит ее, скажет: «Кормилица ты моя!» — обнимет и прижмет к себе.
Это–то желание поскорее услышать слова одобрения и подвело Анютку. Однажды она так спешила вручить отцу молоко, что в темных сенях запнулась за порог, упала, бидончик с крышкой грохнулись на пол, а молоко разлилось. Когда убрызганная молоком Анютка поднялась на ноги и поняла, что рухнули мечты, что никакой радости теперь не будет, что произошла катастрофа, то разрыдалась так, что невозможно было унять. Такое горе охватило все ее существо, такая обида, что Горчаков, утешая дочь, сам едва не разревелся. «Ах ты, человечек мой маленький! — с необоримой дрожью под сердцем думал он. — Хотела как лучше, мечтала сделать приятное, и вот…»
Кое–как успокоили ребенка вместе с хозяйкой, доброй бабкой Марьей, утешили тем, что заверили, мол, завтра Анюта снова пойдет за молоком, и все будет прекрасно.
Вскоре, однако, Анютка пережила еще одну драму. С соседской, более взрослой, девочкой Леной они сидели в ограде за столом и рисовали. Лена быстро нарисовала лошадку, дерево и синее небо, а у Анютки ничего не получалось, она начинала, зачеркивала, стыдливо комкала бумагу: видела, что лошадка у нее гораздо хуже, чем у Лены. А тут еще он, Горчаков, как нарочно, подошел и похвалил Ленин рисунок. Губы у Анютки задрожали, а из глаз градом покатились слезы. И тут только до Горчакова дошло, что он натворил. Ведь для нее, для малышки, это удар, это настоящее горе — сознавать, что ты не можешь нарисовать такого же коня и такое же дерево, как у Лены, что ты неумеха в папиных глазах!.. И снова жалость полоснула Горчакова по сердцу, и он глухим, срывающимся голосом стал успокаивать всхлипывающую, с мокрыми глазами, горемычную художницу.
Изменился Горчаков — он это чувствовал — и в отношениях с женой. Он вдруг стал замечать, что Римма все еще молодая и красивая; он ловил себя на том, что ждет не дождется, когда она приедет на выходные. Когда же она наконец приезжала, он то и дело исподтишка поглядывал на ее смугловатое лицо с нежной кожей, с чистым лбом, рыжевато–карими (он их называл медными) глазами, с чуть припухлыми губами. Его по–новому и горячо волновал вид ее «дымящегося» тела, когда она, стоя в проеме банной двери, подавала ему вымытую, распаренную Анютку в белой простыне.
Это обострение интереса к жене, интереса, который начал было покрываться «корочкой» привычки, это вновь возникшее восхищение Риммой застали его врасплох, смущали, он не знал, чем их объяснить, только догадывался, что они как–то тоже связаны со здешней тишиной, здешним воздухом и солнцем…
Но она–то, Римма, оставалась прежней, она–то по–прежнему жила там, в городе, все так же работала в душной конторе, в этом своем патентном бюро. Она–то, словом, все еще крутилась в городской «мясорубке», а если и приезжала на выходные, то появлялась вся измотанная трудной дорогой, с тяжелыми сумками, набитыми продуктами, издерганная, уставшая, и за два неполных дня, проведенных в деревне, так и не успевала расслабиться. Раньше они оба были одинаково «засушенными», теперь же было по–другому, и отсюда происходило непонимание между ними. Римма видела, что он почернел и осунулся, что его «музыкальные руки», которые так нравились ей раньше, огрубели, были в ссадинах, в мозолях, с грязными бинтами на пальцах. Одежда на нем просолела от пота, побриться ему зачастую некогда, давно не стриженные волосы выгорели на солнце. Да и о науке, о диссертации во все лето ни разу не вспомнил, с головой ушел в стройку, в огородничество, в глазах вон блеск какой–то незнакомый… Все это тревожило Римму, даже пугало, ей хотелось встряхнуть его, вернуть.
— Одичал ты тут, омужичился, — озабоченно сказала она в свой последний приезд, — забыл, по–моему, о своей мечте стать к сорока годам доктором…
И, видя, что ее слова не «пробуждают» его, что при всей его измученности вид у него умиротворенный, лицо без привычных суровых складок у переносицы, какое–то опростившееся, даже как будто поглупевшее, Римма испугалась не на шутку. Ей еще больше захотелось «вернуть» его, она стала сердиться, старалась задеть за живое: нарочно начала говорить ж про его якобы копание в навозе, про то, что он тут скоро, чего доброго, свиней возьмется разводить вместо того, чтобы делать научную карьеру.