Тишина - Юрий Васильевич Бондарев
Константин вытер обильно выступивший, как после болезни, пот на висках, пошарил сигареты на стуле и, когда закурил, вобрал в себя дым, обморочно закружилась голова.
«Ловушка? Это ловушка? Но зачем, зачем? Соловьев… У него был Михеев? Озлобился и пошел? Что ж — вот оно, злое добро? А как? Как иначе?.. Это был голос Соловьева? Он говорил! Его голос. Неужели он симпатизирует мне? После того разговора? Соловьев? Зачем? Что ему? Для чего?»
Константин с туманной головой начал ходить по комнате, не понимая и не зная, что нужно делать теперь, лишь чувствуя, что его удушливо опутало, как сетями, что он не может решиться сейчас на что-то, ничему не веря уже.
«Неужели? Не может быть!.. И это — правда? — подумал он. — Все равно! Все равно!..»
15
— Да, умер…
— Чего сказываешь, гражданин? В платке я, не слышу.
— Умер, говорю, Сталин. Не приходя в сознание.
— Го-осподи! А я слышу — музыка… Из Воронежа ведь я, у сродственников остановилась… Утром встала, брательник на работу собирается. «Плохо», — говорит. А я-то говорю: «Разве врачи упустят?» Упустили!..
— Мамаша, не мешайте! Если идете — идите! Со всеми… А вы — под ногами!
— Бегут, что ли, впереди?
— Да нет. Стоят. Милиция порядок наводит.
— Когда диктор сообщал, голос так и дрожал. Говорить не мог…
— Как вам не стыдно, товарищ? Со стороны пристраиваетесь! Колонна оттуда идет! Во-он, оглянитесь!
— Это что же, родимые, его смотреть?
— …Да, не приходил в сознание…
— Сто-ой!.. По трое бы построились! Товарищи, товарищи!
— Оживятся они сейчас… Рады!
— Как же мы теперь без него? Как же мы жить-то будем?
— Кто оживится?
— Да всякая международная сволочь. Как раз тот момент, когда они могут начать войну…
— Американцы соболезнование не прислали.
— Куда же смотрела медицина? Лучшие профессора!
— К сожалению, он был не молод. Здесь, видите ли, и медицина бессильна. Как врач говорю.
— Кто после Аллилуевой был его женой?
— Да кто-нибудь был…
— Что-о? За такие слова — знаете? В такой день — что говорите?
— Я ничего не сказал, товарищ…
— Что было бы с нами, если бы не он тогда…
— Впереди есть милиция?
— Когда война началась, выступал. Волновался. Боржом наливал. По радио слышно было, как булькало…
— Иди рядом со мной. Не отставай!
— Верочка, не плачь! Не надо, милая. Слезами сейчас не поможешь. Я прошу тебя.
— Гражданин, это ваш сын? Смотрите, у него снялась галошка! Промочит ноги.
— Я на всех стройках… И в первую пятилетку, и потом…
— Социализм вытащил…
— Когда брата в тридцать седьмом арестовали, он Сталину письмо написал.
— Ну? Что вы шепотом?.. А он…
— Не передали ему, видать, секретари.
— Девочка, где твоя мама? Ты одна? Слушайте, чей это ребенок? Чей ребенок?
— Дедушка Сталин умер, да? Я пойду смотреть. А мамы нет дома.
— Господи! Иди сейчас же домой! Ты потеряешься! Что же это происходит?
— Те улицы оцепили. И проходные дворы. Народу-то…
— От Курского вокзала…
— Неужели Манеж перекрыли? Через Трубную?
— Слово у него было твердое. Много не говорил.
— В праздники на Мавзолее стоит, рукой машет… А последнего Первого мая его не было…
— Как это не было? Я сам видел.
— Да, проститься.
— Я с сорок первого… Ничего, дойду на костыльке. Всю войну на ногах.
— Что там? Опять побежали?
— Вы ничего не видите? Почему остановились?
— Почему остановились?..
— Какие-то машины, говорят, впереди. Зачем машины?
— Девочка! Ты не ушла? Где мама, я спрашиваю? Это ваша?
— Нет, опять пошли…
— Вся Москва тронулась.
— Где? Где? Ему плохо, наверно. На тротуар сел. В годах. Товарищи, помогите кто-нибудь Устал, видимо…
— Пошли, пошли! Ровней, товарищи, ровней!
Толпа текла, колыхалась, густо и черно заполняя улицу, с хлюпанием месила растаявший сырой пласт гололеда на асфальте; по толпе дул промозглый мартовский ветер, от него не защищали спины, поднятые воротники; ветер проникал в середину шагающих людей, выжимая слезы; и зябли лица, отгибались края шляп, полы пальто, отлетали за плечи концы головных платков. Люди не согревались от ходьбы; от обдутой одежды несло холодом — низкое, пасмурное, тяжелое небо неслось над крышами, вливало резкий воздух туч в провалы кишевших народом улиц. С щелканьем выстрелов полоскались очерненные крепом флаги на балконах, над подворотнями; из репродукторов из Колонного зала приглушенно лились над толпами, над головами людей траурные мелодии, сгибая спины этим непрерывным оповещением смерти, непоправимостью уже случившегося.
— Музыка-то, музыка зачем? — закашлявшись, сказал кто-то сбоку от Константина. — И так сердце рвет…
— Смотри, женщина одна ведь!.. Из троллейбуса не выберется!
Толпу несло, вплотную притирая к цепочке стоявших под обледенелыми тополями троллейбусов. В гуле движения, в многотысячном шарканье, в липком шуме ног по мостовой не слышно было, как, закрыв лицо руками, плакала, рвалась в прижатую толпой дверь опустевшего троллейбуса женщина. Но рядом сквозь голоса послышались бабьи вскрики, причитания, заглушаемые ладонями, уголками платков, прижимаемых ко рту. Впереди тоненько заплакала девочка, крича испуганно: «Мама! Мама!» — тотчас, как бы подхватив этот крик, истерически взвизгнули, зовя детей, несколько женских голосов, и несдерживаемые вопли прокатились по толпе, охватывая ее, вырываясь в каком-то упоенном ужасе горя — и от мелодий Шопена, и от непонятности при виде этой мелькнувшей женщины в троллейбусе. Кто-то крикнул:
— Стойте же! Стойте же, стойте! Она не успела выйти! Она была с девочкой! Я видел…
— Помогите ей!
— Да это кондуктор.
— Какой кондуктор? Ни одного нет!
— Боже мой, Костя, что это? Нас все время сжимают… Откуда столько людей? Ты слышишь — там впереди кричат!
Люди двигались толчками, будто тяжко раскачивало их, сжимало стенами домов, толкало сзади волнами; впереди усилились крики женщин; крики эти и плач детей заглушались каким-то слитным ревом голосов, этот рев катился спереди на людей. Никто не знал, что случилось там, — вытягивали шеи и подымались из толпы над спинами, оглядывались растерянные и недоуменные лица.
— Что там? Что?
— Ася! Нам нужно вернуться! — крикнул Константин. — Нам не нужно ходить! Нам нужно вернуться!
Константин шел в середине толпы, охватив Асю за плечи, защищая ее от натиска спин и плеч все сгущавшейся людской тесноты, — нельзя было понять, почему так плотно сдавило, так закачало толпу. Но он еще пытался раздвигать локти, напрягая мускулы рук, он еще держал их раздвинутыми, и вдруг его локти приплюснуло к бокам. Он сразу ощутил чье-то прерывистое, трудное дыхание на затылке, на щеке, упругое живое шевеление человеческой массы, навалившейся сзади и с двух