Александр Серафимович - Том 3. Рассказы 1906–1910
Вот они сидят четверо и носят деревянными ложками дымящиеся галушки. И Григорий Митрич говорит:
– Плугом хорошо теперича подымать землю. Кабы косилку, – н-но, хозяйство вполне было бы.
Говорит это, а за словами стоит: «Измучился ждать… Старость, штоб тебе!..» И с подавленной, может быть, неосознанной ненавистью глядит на того, кто сидит под образами и с хитрой старческой улыбкой носит в заросший рот галушки.
А тот: – Во! Косилки, веялки, жнейки, а – дураки… Почему такое в старину выйдет, деревянным плугом подымет степь, – во пшеница была! А ноне што? Куда Дон делся? Али птица у вас гогочет на лугу?.. Дураки! Людоеды! Куда пятитесь?.. Оглянитесь, – назади благодать-то господня была.
А за словами: «Не спеши, погоди-ишь! Еще поживу. Бог веку дает, отчего не пожить?..»
Двадцать два года назад помер его сын – и тоже вот так же ждал пятьдесят лет. Знал – у старика еще с французского похода было накоплено, но крепкий был старик, кремень, – и сын умер, не дождавшись.
Пришел племянник с женой и тоже стал ждать. Кормит, поит, одевает, рвется в работе, недосыпает и ждет – ждет каждый день, просыпается, прислушивается каждую ночь.
Так идет жизнь.
Старик нелюдим, но к нему приходят. Приходят посоветоваться насчет детей, приходят больные со своими болезнями, приходят бабы пожаловаться на свое горе, на пропивающих хозяйство мужей.
Старик стоит среди своих трав, мешочков, среди старинного оружия, среди запахов прошлого и недоверчиво посматривает суженными острыми глазками.
– Здорово почивали, Трофим Никанорыч!
– Ну, ну, ну, будь здоров, будь здоров… Откеда бог принес? Без дымку кизек не горит, не горит, не горит…
– До вас, Трофим Никанорыч.
– В долг не даю, не даю, казны нету, на тракту никого не щупал… Это калмыки арканом – хлясь! Готово, поволок… В повозке ехал, кони добрые, только пыль из-под колес, а они скачут на горбоносых, малахайки – во… Арканом – жик! В повозку-то, стало быть, меня, меня-то, стало быть, выволочит, а я – руки кверху, аркан-то – хлоп, упал… Разов десять…
Он смеется старческим смехом.
– Трофим Никанорыч, калмыки уже годов сорок не существуют в наших местах. На Салу и то их пределили уничтожить, стало быть, чтобы в станицах жили.
– Ври, ври больше! А арканом-то…
– Насчет сына пришел к вам.
– Ну?
Он остро и подозрительно уставился маленькими глазками.
– Ну?
– Да что… Делиться хочет.
– Бей!.. Бей по голове, чтобы кровь из ухов пошла. Сказываю! Сын, покойник, царство ему небесное, во был, не чета, – кочергу вязал. «Отдай, говорит, двух жеребцов, сведу на ярманку, продам». Вдарил его раз – шатнулся, вдарил два – упал, из ухов, из глаз – кровь. Упал… Уехал я. Через неделю ворочаюсь. Жив? Жив. Ай, сын был!
На глазах старика – слезы. Лицо оживает встающей давнишней жизнью.
– В венгерскую кампанию уходили на лошадях, в разъезде были… Наседают иноверы. Скачем. Река – три Дона. Кинулись, плывем. Стал сдавать маштак под сыном, – пуля поймала. Показал ноздри – и только видали. Ухватился он за моего, – здоровый жеребец был, а двоих не сдюжает. Бросил я поводья, окунулся. «Выплывай, Ваня, живи!» Понесло меня… Потом не помню… Иноверы выловили. Десять месяцев при смерти лежал… Во сын был!
Старик всхлипывает, потом быстро, недоверчиво и сторожко взглядывает маленькими острыми глазками. Когда приходили больные, он строго спрашивал:
– У дохтура был?
– Не. Что они могут?..
– То-то, то-то, то-то… Вот возьми, возьми.
Он давал зашитый в ладанку желтый волчий зуб. Поил крапивой больных водянкой, от лихорадки – подсолнечным настоем девесила, и все были довольны, потому что помогало.
Но было его царство и давно не испытанная радость, когда приходила баба и, заливаясь слезами, говорила:
– Господи, да куды же мне!.. Трохим Никанорыч, да пожалейте вы!..
– Ну, ну, ну?..
– Да напустила на нас Власьиха, – чтоб ей завтрашнего дня не дождаться! – нечисти. Матренке моей рогач посадила, в избе нечистая сила всю ночь пляшет, утром встанешь – все углы запакощены… Ведь бросаем новый-то курень. У батюшки были, молебны служили, – без внимания, крепко напустила… В кухоньке жить будем, с детьми тесно да сыро, а курень-то никто не покупает, и слухать не хотят… О-о-о-о!..
– Так, так, так…
У него жадно блестят глаза. Вот она, вот она – подымается старая жизнь, настоящая жизнь, когда все, что ни делали люди, протягивалось за пределы видимого, ощутимого, и от этого все было полнее, жизненнее, всюду ощущалось дыхание, пусть даже и нечистое.
И гордо чувствовал старик: никакими пароходами, никакими жнеями и веялками, никакими новыми выдумками не сломить настоящего, ибо оно, что море народное, всюду разлито.
Заходит очень редко к нему и племянник. Придет, поздоровается, сядет на скамейку, и молчит, и в окно виден Дон, и оба они стары: один высокий, другой маленький.
– Дядюшка, хочь бы помогли! Мочи нету!
– Из какой казны? Из какой казны?.. Не кую, денег не делаю!
– К зиме идет, тулупы надо покупать.
– Ступай в займище, набей сайгаков. Ступай седлай.
– Последнего сайгака убили в шестьдесят первом году.
– Врешь, все врешь! Не ушло время. Бывалыча, оседлаю Карнаухого, по тридцать верст гоняю за сайгаками. Резвые, идолы!
А племянник смотрит на него, как на далекое темное прошлое, и думает: «Куды прячешь? Беспременно старинными монетами червонными, ноне таких и не выпущают. В банк не положит, про банк и слышать не хочет. Стало быть, у него… Где? Разве зарыл?..»
– Потому вы все по-новому, по-машинному… Хе-хе-хе! – Старик смеется зло и едко. – Стало быть, богаты, стало быть, всего у вас…
И, как всегда, легко переходя в раздражение, говорит злобно шипящим голосом:
– Что изделали?.. Что изделали с Доном, с степями? А? Где птица? Где зверь? Откеда пески вдут туча тучами? А-а?.. Собаки! Все продали!.. И, заглядывая в глаза, таинственно:
– Слышь, не тужи! Ворочается старина, назад идет… Гляди, по ночам слухаю, помаленьку, не заметишь… Слышь…
Он шепчет, и подымаются старые взъерошенные брови, и племянника заражает этот таинственный, безумно-уверенный шепот:
– Гляди, гляди! Дон-то…
И они оба глядят.
Да, да! Дон полноводнее, и по ту сторону все больше и больше темнеют прибрежные дубовые леса, и между ними блестят озера, и тянут казаки невода, – рвутся от рыбы. Тихонько идут на лямках вверх баржи с товарами…
Но племянник встряхивает головой и говорит:
– Обмелел Дон.
– Врешь, врешь, врешь! Врешь!.. Ежели придут-ко мне, да мертвый, – священнику сделал заявление: стало быть, племянник с племянницей удушили. А-а!..
К Григорию Митричу приехал сын. Он был с молодыми впалыми щеками, с торопливым взглядом занятого человека и говорил: «У нас в станице…»
Отпряг коня, и после ужина под темным звездным небом они сидели с отцом на завалинке и говорили.
– Зараз поставил рушку и два жернова с нефтяным двигателем. Ветряк продал. Опять же кредитуюсь в банке. Железную дорогу через наш юрт поведут, подряд на песок беру. Ежели в нашей станице депо устроют, девиц выпишу, – большой доход. Вот только на оборот мне капиталу нужно. Под любой процент. Ух, как нужно!
Он скучно поглядел на звездное небо, на жавшуюся в темноте к самым ногам дорогу и сплюнул.
– Опять же…
– Не одобряю. Потому казак, пика да шашка, а дома плуг да коса. Не отрекайся! Слышь, сынок, кровью своей Дон, стало быть, приобрел, грудью…
Старик хотел заплакать, но сын перебил:
– Будя тебе! Размяк!.. Ты вот у старого черта денег достань.
Старик разом осунулся. Не те же ли речи он слышал от дяди, которые теперь от него не хочет слышать сын?
– Ждем, – уныло проговорил он.
– «Жде-ем!..» Двадцать два года только и слышно: ждем!.. Что на него смотреть! Поите, кормите, – поди да возьми! Он, старый козел, еще сто годов проживет. Чего ждать-то?
– Заявление сделал, – уныло тянул старик.
– Ну, 3елуйся с этой падалью, а я вам не товарищ!
И уехал…
Умер племянник незаметно, тихо, как будто и не боролся за себя, не боролся за свою жизнь. Пришли на сеновал, а он лежит, уткнувшись в сено, и уже холодный. Умер, как жил, ожидая от старого, да так и не дождался и сам ничего не оставил.
Марья поголосила и уже одна принялась за работу, – жить-то надо будет. И уже сама стала справляться со всем хозяйством – и на покосе, и дома, и в саду.
А старик пришел из куреня, посмотрел на мертвого, неодобрительно пожевал губами.
– На семой десяток, а уж свернулся.
Он торопливо, озираясь и жуя губами, покрестился и ушел в курень.
С этих пор старик решил умереть. Решил так же просто, как прежде решал, что ворочается старина, что все новое, неуказанное пропадет, а возворотится, а выживет только старинное…